Рассказы
Шрифт:
Дед Петро умер в конце июня. На днях сороковой день отметили. Этот сарайчик был в его полном владении - мастерская. Теперь сюда некому заглядывать, я сижу за верстаком. Под правым локтем - тиски, под левым - две оправки для жестяных дел. На стене - полки в шесть рядов, там инструмент. Самый верхний- напильники, круглые деревянные ручки торчат. Напильники всякие, от бархатных, от надфилей в иголочку до огромных рашпилей. На второй полке все для сверления: дрели, коловороты, буравы и сверла. Сверла опять от "соломы" и выше. И так ряд за рядом.
Всегда я к деду Петру за инструментом ходил. В хозяйстве
– А для какого дела?
– спросит дед Петро.
– Отпилить.
– Понятно, что не рубить. Что пилить-то?
Это у нас, полоротых, одна ножовка на все. А у него: лучковые, поперечные, мелкий зуб, большой, "волчий"... Скажешь, он выберет, даст. У него пилы точеные, разведенные, бревно вмах перекусит. Только возвращать надо, не забывать, забывчивых он не любил.
Деда Петра я знаю давно. Он вообще-то не наш, коренной москвич, а у нас оказался после Волго-Дона. В Москве у него жена, дети, он ездил туда, но что-то там не заладилось, он и вернулся. И прожил нашим соседом тридцать лет.
Последние годы мы с ним поближе сошлись. Раньше он много работал. Он печник и жестянщик, известный на весь поселок. В семьдесят лет он работал вовсю, в семьдесят пять. Потом стал отказываться. К нему приедут, упрашивают, он редко соглашался. Не то здоровье.
По виду он был мужик хоть куда. Восемьдесят уже лет, а белолицый, полный, даже с румянцем. Видный из себя, седой "ежик" носил. Холеный даже вид. Не печник, а отставной полковник.
Последние годы он задыхался, страдал головными болями, ходил лишь в аптеку да магазин, а больше - во дворе.
И вот я хочу рассказать про смерть. Дед Петро почуял ее весною, а умер летом, в июне. Обычно зимою у нас старые люди нудятся. Вроде и дел особых нет: лишь печку топи. А ждут тепла. Летом вольнее. Солнышко, дышится легко, зелень вокруг - живи не хочу. И потому, когда начнут по весне старики на волю выбираться, - это радость. Жалуются: то да это болит. А я обычно смеюсь: "Лето вылечит".
Вот и здесь. Как-то, ранней еще весною, встретились с дедом Петром, потолковали; он мне про болезни, я ему всегдашнее: "Зиму-то пережили, теперь все пройдет". А он вздохнул, покачал головой, глядит на меня и говорит:
– Не-е... Все...
– и добавил словечко покрепче.
И что-то меня словно толкнуло. Я в глаза ему глянул. Было в глазах у деда что-то серьезное. Не печаль, не тоска, а искренность.
Теплым временем встречались мы каждый день. Выйдешь на огород, он там, за забором. Потолкуешь, но всегда недолго. Он газеты читал, любил о политике потолковать. Кое-когда на здоровье пожалуется. Я ему обычное:
– Лето. Теперь получшает.
А он:
– Не-а. Все,- и крепким припечатывал.
А глаза его говорили больше. "Э-эх, - говорили они.
– Что ты мне толкуешь! Успокоение? Это понятно. Но я-то знаю. Я чую".
Смерть свою он почуял где-то месяца за два. В апреле
заговорил о ней, в июне помер, но вот эти два месяца. Мне их трудно понять. Тогда, известное дело, и верил я, и не очень. Но вот теперь, когда все прошло и все очевидно, я начинаю думать... Нет, лучше я расскажу.Вот он почуял смерть. И как же он к ней начал готовиться? Очень просто. Во-первых, он топки решил запасти, для старухи. У нас с дровами да углем не очень хорошо, а старым - и вовсе мука. У деда Петра были кое-где знакомые. Он пошел, угля выписал, привез, весь сложил, забил два сарайчика. И сказал мне, довольный:
– На три года есть. Бабке не бегать.
Потом занялся дровами. Пилил их и пилил, с утра до ночи. Пилил и складывал. Я уж видел, что он плохой. Лицо как-то пожелтело и одрябло. И тяжело дышит, устает. Я ему предлагаю:
– Давайте поставим "циркулярку", - у меня "циркулярка" есть.
– Поставим и за день напилим. Чего мучиться?
– Не-а. Не надо, - отвечает.
– Я сам. Время еще есть. Ширь-пырь, потихоньку напилю. А то потом делать нечего будет, - смеется.
Так поговорим мы и разойдемся.
– Иди, - говорит, - делай свое.
Это он про мою работу. Родня моя и все соседи мое ремесло и хлеб почитают нестоящим, вроде нарочного. Дед Петро относился уважительно.
– Они ж не понимают, - показывал он в сторону баб.
– Этим тоже надо ворочать, - по виску он стучал.
– Умственное...
Читать он меня не читал. Так верил.
А поговорить он любил, порассказывать, как всякий старый человек. Тем более глухой, с ним надо терпение. А бабка у него, честно говоря, заполошная. Чуть что:
"В бога мать! Глухая тетеря!" Ему и не с кем потолковать.
Стал я приходить чаще. Он работал сидя: высокий стул возле "козел", а сам, как всегда, в чистом фартуке, в рукавицах. Я подойду, кричу:
– Перекур!
– чтобы он слышал.
Говорили мы о всяком. Больше о былых временах он рассказывал, о печном мастерстве еще в старой Москве. Он с отцом тогда начинал, до революции.
– Все клали, разнообразное. Камины, например. Камин Пекле. Или камин-печь. Или английская кухонная плита. А голландки какие...
– он вспоминал, и лицо его светилось радостью.
– Угловая средизальная или на две комнаты, проемная. И обязательно ее обкладываешь кафелем или цениновым изразцом. Каждый изразец притираешь брусочком, аккуратненько. Каждый...
– и он показывал притирку, рука об руку, легонько.
– Швы распудриваешь. Садишь. Раствор на меле, но... с яичным белком. И вот когда все сделаешь, тряпочку взял и протер, - он потер тряпкою, и лицо его оживало.
– И шва нет. Нету шва, - он смеялся и радовался.
– Стоит печка-красавица.
И видел я эту голландку, красавицу печь в блестящем нарядном кафеле.
– Утермарковская - другое дело, обшивается железом ..
Пилил он дрова недели две, без передыху. Забил все сараи, какие можно, возле бани сложил поленницу, навесом ее прикрыл. Закончил с дровами. Все.
– Три года, - говорит.
– Гарантия.
А я думаю, не на три, а на пять он напилил. У нас ведь дровами не топят, просто на разжижку.
С дровами покончил, вроде можно отдыхать. Гляжу, взялся за забор.