Рассказы
Шрифт:
Власти над сверстниками Эвересту уже не хватало — он возжелал власти и над родителями.
— Представляешь, кое-кто ему поддакивал, аплодировал. Остальные молчали… А я спросила: «Значит, вместо того, чтобы защищать маму, будешь на нее нападать?» Он отвечает: «Не только же им нападать на нас! А ты по-прежнему оглядывай мир из-под маминой юбки». Тут не знаю, что со мной сделалось… Я подошла к нему и сказала: «Сейчас ты получишь не шлепок, а удар. Который можешь выдать за шлепок… чтобы не выглядеть униженным. А можешь выдать удар за удар. И донести… Кому угодно! Хоть в полицию, хоть в Кнессет…
— Принят… Но он против садистов и хулиганов. Они, к несчастью, встречаются и среди родителей тоже. Вообще, со всем, что охраняет детей, я согласна. — Я так прижала к себе Рашель, что дочери стало ясно: под всеми детьми я подразумеваю ее.
— Но этот Эрнест, выдающий себя за Эверест, хочет использовать закон против своей собственной матери. Она не садистка, я ее видела… И других подначивает… Как я могла принимать его за вершину? А он, оказывается, низина. На мать собирается доносить… Да он ниже низины!
На защиту отцов Рашель не выступила — она оскорбилась только за матерей. Потому что любила меня.
Ночью у Рашели случился сердечный приступ. Ей все еще перехватывало дыхание. Врожденная болезнь вынырнула из укрытия, из давней засады… К одышке присоединилась и боль. И моя паника… Я впала не в страх и не в ужас, а в полную невменяемость. Никак не могла набрать номер «Скорой помощи», хотя он состоял всего из трех цифр. А после долго не могла вспомнить свой адрес. По этой причине «помощь» сообразила, что надо мчаться, не расспрашивая о недуге моей дочери.
Да, по своей вине Рашель никогда не приносила мне боли и бед… А по моей вине, как я себя убеждала, она появилась на свет с врожденной болезнью сердца. Я проклинала себя за это не только в душе, но и в полный, не ищущий оправдания голос… после того, как очередной врач (а я меняла врачей, чтобы выяснить разные мнения!) говорил то же самое, что и его предыдущий коллега:
— Надо бы решиться на операцию. — А после, смягчая свое предложение, спрашивал: — Как она, по вашим наблюдениям, себя чувствует?
Ни один признак недуга наружу не пробивался. И я отвечала:
— Она кажется мне совершенно здоровой! Правда, Рашель?
— Я ничего такого не испытываю… Сердце бьется до того нормально, что я его даже не ощущаю, — так или примерно так подтверждала дочь. И чтобы успокоить меня, уже за врачебной дверью неизменно добавляла: — Наверно, они ошибаются!
Я страшилась операции и оттягивала ее, а врачи не настаивали: «Давайте еще понаблюдаем… Если вы не хотите, и мы потерпим. Катастрофической ситуации нет!»
Мне представлялось, что они не ручаются за исход хирургического вмешательства… и на всякий случай со мной соглашаются.
К тому же я с детства помнила фразу, услышанную от хирурга, приятеля нашей семьи: «Если можно не оперировать, лучше не оперировать. Скальпель — это последняя мера!» Мы предпочитаем подсовывать себе те воспоминания, те аргументы, которые оправдывают наши решения и поступки… даже если они ошибочны.
Я кляла себя за то, что незадолго до родов споткнулась где-то на ровном месте:
значит, не была осторожна. И за то, что в период беременности редко гуляла, и за то, что обременяла себя судебными нервотрепками…Каждый из докторов считал своим долгом восстановить истину: «Ни в чем вы не виноваты!»
Но оправдательные приговоры я вовсе не обязательно считала праведными, хотя, как адвокат, именно за них и сражалась.
Согласно характеру я не позволяла себе откладывать смелые, решительные шаги, если шагнуть было необходимо. Но то, что касалось дочери, часто меняло мои правила и привычки. Хирургическое вторжение в ее сердце, казавшееся мне непостижимо опасным, я продолжала оттягивать: «Врачи не настаивают. Если бы надвигалась гроза, они бы…»
Через неделю собрался консилиум.
Не расставаясь со своей невменяемостью, я металась по больничному коридору. Дежурный врач и медсестры поддерживали меня уговорами, каплями и пилюлями. В горестные дни и часы еврейская сострадательность куда поразительней, чем даже энергия противостояния, беснующаяся в другие часы и дни. А когда настигает глобальная катастрофа, веришь каждому утешению, цепляешься за любой признак надежды.
Наконец меня пригласили… туда, где решалась моя судьба. Потому что решалась судьба моей дочери.
— У вашей Рашели плохое сердце, — сказал сидевший в центре стола профессор.
«У лучшей из дочерей плохое сердце?» — проскочил в уме нелепый, не имевший отношения к медицине вопрос, будто попытавшийся отвлечь меня от профессорской фразы.
Глава консилиума не так давно приехал на Обетованную землю из не менее благословенной Англии. Это было первое, о чем сообщали, когда о нем заходила речь. Естественно, его именовали светилом и он, при всей своей сутулости и худосочности, светил таким ослепляющим авторитетом, что иные точки зрения даже еле заметной вспышкой проявить себя вроде не смели. Что же мне было делать?
— Я за то, чтобы говорить правду. Даже матерям… Н-да, сердце у девочки скверное. А операции при врожденных пороках предпочтительней в более раннем возрасте. Таково мое мнение. Но я могу заблуждаться. — Сидевшие непосредственно рядом с ним кардиологи протестующе замахали руками: он ошибаться не мог! — Неужто не было примет порока у вашей дочери раньше? — «Какие пороки могут быть у Рашели?» — отвлекал меня от сути все тот же сердобольный, хоть и нелепый голос. Но как я посмела откладывать, оттягивать… спасение дочери?! — Н-да, операцию делать, на мой взгляд, уже рискованно.
«У профессора из Англии не может быть неудач! И если он сам возьмется…» — подсказал мне тот же невидимый собеседник.
— А нельзя заменить ее сердце… моим? Оно очень здоровое, — произнесла моя невменяемость.
Профессор взглянул на меня с удивлением. Других его эмоций я в том разговоре не обнаружила.
— Сердце — орган не дублируемый. И взять его у живого донора медицинская этика не позволяет, — бесстрастно, как студентке на лекции, растолковал мне репатриант из Лондона. — Однако здесь, на новом для меня месте, оказался хирург, который смело готов оперировать вашу дочь. Кстати, он работал в детской больнице… мне, к сожалению, неизвестной.