Рассказы
Шрифт:
Да-да, положи перечной... Это же папа... да нет, на что мне твоя паста?... Вряд ли это он. Уже и с лапшой покончил, а сердце все не успокаивалось. По радио передавали рассказ Лю Синьу, за окном бил в колотушку лоточник с пряностями, со свистом втягивал лапшу Чанцзян, и на лбу выступали бусинки пота. Цзиньхун подняла на меня глаза и спросила:
— Что это с тобой?
— Да вот, — ответил я, — картина эта, «У озера» называется.
— Ничего, — обрадовалась Цзиньхун, — лучшая в альбоме, и знаешь, что особенно хорошо? В озерце этом каждый видит свои мечты, все то, к чему стремится. Так ведь, Чанцзян? — Она повернулась к нему.
— Точно. Очень чистая вода.
— Ну, и что же ты видишь?
— Да так, кое-что.
— Но довольно отчетливо, правда? Все предметы на «отлично», затем аспирантура, профессура, потом супруга рожает тебе сына.
—
— Ну, а ты?
Их разговор звучал для меня каким-то комариным писком. Только звуки, никакого смысла.
— Ну, а ты?
Меня, что ли, она спрашивает? Я вздрогнул, и зубы вместе с лапшой прихватили кончик языка.
— Думаю, в каникулы все же надо съездить домой, с отцом повидаться.
И только когда ответил, до меня вдруг дошла фраза, только что произнесенная Цзиньхун: «Лучшая в альбоме...». Лучшая, лучшая — вновь и вновь звучал ее голос, волнуя чуть не до слез. Тик-так — стучал будильник в комнате, дон-дон — отозвались часы с вокзальной башни.
Так что же за художник мой отец? — думал я под стук колес поезда. В шестьдесят шестом мне было семь лет. Давно уже я мечтал о школе, еще три года назад папа купил мне ранец, я спозаранку забрасывал его за спину (там лежало несколько книжек с картинками) и будто бы отправлялся на уроки. Только стукнуло семь — все домашние, родственники, знакомые запели: «Скоро в школу! Скоро в школу!» Увы, миновали летние каникулы и вместо школы — «революция».
Вот так я попал в папину студию. В ту пору работники искусств либо кого-то «революционизировали», либо «революционизировали» их самих, так что рисовать приходилось без устали. С утра до вечера, обливаясь потом, папа почтительнейше малевал портреты. Отчаянный грохот барабанов — ворвались тети-хунвэйбинки. Руководительница — прямо красавица, губы сердито поджаты, косички торчат в разные стороны. Все в новехоньких армейских формах травяного цвета, на рукавах алые повязки, Построились и принялись декламировать цитаты, а папа поспешно вытянулся, достал красную книжечку и включился в хор. Не смотрите, что я еще не ходил в школу, — тоже выучил сто цитат и твердо знал, что декламировать их — самое почетное из всех занятий. И в радостном возбуждении тянул вслед за всеми: «Все ошибочные воззрения, все ядовитые травы...», «Ничто реакционное не исчезает само по себе...». Декламирую и слежу, как косички, точно рожки, прыг-прыг вверх, а потом тети перешли к какому-то «Чрезвычайному приказу»: на одной картине, изображавшей председателя Мао с детьми, оказывается, нашли более десятка реакционных лозунгов, символов, образов. Вдруг тети заорали и набросились на папу за то, что на портрете вождя, который он рисовал, оказалось только одно ухо:
— Это еще что такое? Что ты себе позволяешь? Клевещешь на красное солнце наших сердец — хочешь сказать, что он-де нас вполуха слушает?!
Я повернулся к стене — вроде бы на всех официальных портретах по одному уху. А те так и брызжут яростью — почему только одно? Мой папа — реакционер? Значит, я должен с ним бороться? Страшно, ново, любопытно... А тети-хунвэйбинки немедленно потребовали пририсовать еще одно ухо.
На нормативном портрете голова должна быть слегка повернута, открывая лишь правую сторону лица. А слева видны только скула и щека, ухо же позади них, потому-то его на картине и нет. Но тогда этого я, разумеется, не понимал и думал, что тети-хунвэйбинки говорят правильно, у людей же по два уха, почему нарисовано лишь одно? Что это значит? Я напряженно следил, как папа дорисовывал Председателю ухо. Бедный папочка, от непомерных усилий на лбу выступили огромные фасолины пота, словно ему дергали зуб без наркоза. Он весь дрожал, будто во время укола игла обломилась у него в попе. Папа рисовал со всем старанием, вляпал ухо прямо на скулу председателя Мао, но не успел закончить, как хунвэйбинки взвились — кто мог подумать, что это придаст лицу такой странный вид!
— Я виноват... —пролепетал папа, опустив голову, и, не дожидаясь, пока ему пригнут шею, встал в позу «реактивного самолета». Ноги его мелко дрожали, от посеревшего лица отлила кровь, казалось, сейчас кашляни кто или просто подуй на него — и он рухнет.
Тети-хунвэйбинки переглянулись. Старшая насупила красивые брови. Вторая возмущенно побагровела. Третья угрожающе хмыкнула. Четвертая раздулась, как боевой барабан. Пятая так закатила глаза, что остались одни белки; от страха я заревел и окончательно понял: мой папа — контрреволюционер.
За
окном надрывались динамики, рычали грузовики и возбужденно горланили люди. Тыча в папу пальцем, тетя-хунвэйбинка с косичками пробурчала что-то вроде «смотри у меня», после чего про нас забыла, прокричала какой-то приказ, и все бросились прочь...Поезд мчал дальше, мелькали деревья, опоры электропередач, реки, поля. Из вагона-ресторана принесли еду, я взял миску лапши с кусками толстокожей, жирной и, кажется, несвежей свинины — все бранились, а мне припомнились вступительные экзамены в вуз в ноябре 1977 года. Первой с утра шла математика, задачи по геометрии я решил сносно, а вот с алгеброй застопорилось. В тот год, когда мы начинали проходить этот предмет, заболела мама, отец взялся за постройку кухни, попросил меня помочь ему, и, как назло, я несколько раз пропускал школу. Экзаменационные листы сдал только в полдень и побежал искать папу, который должен был принести мне поесть — сразу после обеда начинался экзамен по политике, но в университетском парке никого не было. Оказывается, у ворот выставили пост, чтобы не проникли посторонние. Сыпал снег, задувал ледяной ветер, иду к воротам — ну вот, торчат, заметенные снегом, бедные папочки, высматривая своих чад, на которых возложено столько надежд, и глаза у меня невольно увлажнились. А среди них — и мой. Стыдно сказать, до чего невзрачен! Ростом не вышел, подбородок торчит, как черпак в котле, из-под коротких волос выпирает какой-то и не квадратный, и не круглый, асимметричный череп, ноги кривые, косолапые, и еще эта привычка втягивать шею... Я чуть не заплакал от досады. Как-то вот таким неряшливым папа явился на родительское собрание еще в начальной школе, так я сгорел со стыда, сравнивая его с другими отцами — благодушными, раздобревшими, крупноголовыми, с ямочками улыбок, одетыми в габардин и приезжающими на автомобилях!
В день экзаменов отец поджидал меня у ворот, на ветру, в руке — сеточка блинчиков с бараниной. Снег толстым слоем лежал на шапке, плечах, спине, а он и не думал отряхиваться... Увидел мою сумрачную физиономию и не решился спросить, как экзамены. Не зная, как ко мне подступиться, протянул сетку, я хватанул блинчик и скривился — холодный, жесткий, баранина пересолена, переперчена. А ведь мог понять, что на эту баранину ушел весь месячный запас мясных карточек семьи... Знать ничего не хотел! Какое право я имел презирать и мучить отца? На морозе папины руки посинели, кончик носа стал красным, по лицу текли не то тающие снежинки, не то пот волнения, а может, слезы. Он смиренно достал из-за пазухи армейскую флягу со сладким чаем — она еще хранила тепло его тела, — кряхтя, вынул из кармана две плитки миндального шоколада в яркой упаковке. Это уж лишнее, взбрыкнул я и отверг как теплоту, так и «доппаек», сердито бросив:
— Всю жизнь только и знаете, что сладким меня пичкать, зубы уже крошатся, нет чтобы об учебе моей подумать, по любому поводу забирали из школы, «будешь много читать, быстро поглупеешь» — так вы, кажется, говорили... А теперь что же? Учиться в вузе стало престижно, и вам хочется в «академики» меня протолкнуть! «С нашим Сяолуном проблем не будет», — это тоже ваши слова, а откуда вам известно, что не будет? Будут, да еще какие! Ну, так слушайте: утром по математике явно недобрал, боюсь, «неуд» будет, так что дальше сдавать бессмысленно...
И вот этот мой незаметный и незлобивый папа, ни разу на моей памяти ве обнаруживший таланта и вдохновения, малевавший, кроме высочайших портретов, только афишки образцовых спектаклей да фильмов, готовый два часа простоять в очереди за цзинем баранины, — неужели это он двадцать четыре года назад нарисовал ту прекрасную картину? Неужели и в его душе когда-то была весна, зеленела трава, искрилось озеро, бушевали мечты и грезы? Поезд уже подходил к вокзалу моего родного города, когда, глядя на грубые домотканые узлы на багажной полке, я вдруг подумал: а может, этот Ян Эньфу — просто папин тезка? Почему отец ни разу не упоминал о картине?
— Папа, это ваша работа — «У озера» ?
— Что? Какое озеро? Не помню. Растрясло, поди, в поезде-то, вот вечерком налепим пельмешек, эх, соевого соуса маловато, креветок бы еще сушеных, зеленушки. С водорослями вот беда, в целлофановом пакете они чистенькие, да без аромата, а на лотке душистые, зато все в земле, песке...
Обсуждая с мамой, что будет на ужин, папа укладывал в корзину бутылочки. О, небо, все сплошь бутылки да банки из-под соевого соуса, уксуса, водки «Эрготоу», винной приправы, креветочного соуса, маринадов, соленых овощей....