Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Рассказы

Мэн Ван

Шрифт:

Прихватив пяток немытых бутылок, папа выскользнул за дверь. Мама взялась за тазик.

— Снимай-ка бельишко, Сяолун, что ж так заносил? Полгода всего не был дома, а совсем запаршивел, от тебя уже несет!

— Да не от меня — от креветок и маринадов! — отозвался я. — Ма, скажите мне откровенно: лет двадцать назад была у папы такая картина «У озера» — парень на берегу под ивой?

— Была, ну и что? Ты глянь-ка лучше на свой воротничок — студент называется!

— В самом деле была? — заволновался я.

— В художественном институте он много чего рисовал — и горы, и реки, и степи, и моря. «У озера» — это на втором курсе. Снимешь ты, наконец, одежду? Ай-я, стирального порошка мало, забыла сказать отцу, чтобы прихватил и порошка. Да что это с тобой?

— Пойду... переоденусь... — Я отвернулся, с трудом сдерживая слезы.

После ужина мама пошла мыть посуду, а папа плюхнулся покурить на бесформенный диван собственного производства, и я воспользовался моментом.

— Видел одну вашу картину пятидесятых годов, «У озера», мне очень понравилась.

Папа в этот момент смаковал сигарету, пуская кольца, ублаженный и умиротворенный. Мама мыла посуду, из кухни неслись звяканье и бульканье. На занавеске, отброшенные светом лампы, лежали наши с папой тени. Отец вздрогнул, словно его мысли

бродили где-то очень далеко и мои слова не сразу дошли до него. Дернулся и отчего-то загасил о подошву свою излюбленную «послеобеденную сигаретку».

— Ч-что? — спросил, слегка заикаясь. — Ты видел «У озера»? Кто-то еще хранит эту безделицу?

О какой безделице он говорит? Я недоуменно взглянул на него, но он уже овладел собой и небрежно, даже с какой-то иронией уронил:

— И тебе понравилось?

Я закивал. И тут меня, как током, ударило воспоминание: этот же самый человек пририсовывает ухо на скулу...

— Эх, — вздохнул он, — то было в прошлой жизни. Наивно, мелко, слабо, мелкобуржуазно, незначительно... — На одном дыхании выпалил всю эту вереницу ярлыков, улыбнулся, словно удачной шутке, и легко сменил тему:— Ну, как закончил семестр? Стипендию дадут? Как комната в общежитии, солнечная?

Я неверующий, да и в древней истории не силен, не знаю, в самом ли деле Иисус Христос был распят на кресте. Но мне показалось, что в мое тело впиваются гвозди. Только брызжет из меня не кровь: я — продырявленный мячик, выпускающий воздух...

А потом было вот что. Мама домыла посуду и предложила выпить жасминного чая или холодной воды. Отец включил приемник — Гуань Сюэцзэн, аккомпанируя себе на цинь, выступал с сатирическим монологом против «теории производительных сил», которой «четверка» шельмовала своих противников. В окно влезла жирная пятнистая соседская кошка. Ее надо выгнать, закричала мама, а папа возразил, что не обязательно, поскольку прошлой ночью на чердаке кто-то шебуршился, возможно крысы. Мама спросила, хочу ли я на завтрак пончиков, на обед «ленивого дракона [13] », а на ужин баклажаны в кунжутном масле с чесночком. Явился гость, дядя Чжао, стали церемонно разливать чай, жарить и подавать на стол семечки, дядя Чжао с папой обсуждали смену руководства в местной кинопрокатной компании и возможные ее последствия, предстоящую переаттестацию и урегулирование зарплаты. Шелуха от семечек сыпалась на пол. Когда гость собрался уходить, папа попросил достать талон на велосипед, а дядя Чжао в свою очередь — помочь его дочери с переходом в другой институт. По радио передавали какую-то мелодию на баньху. Мама засыпала меня кучей вопросов, в сущности сводившихся к одному — что за студентки у нас в группе и в каких я с ними отношениях. Тут я нарочно начал с Цзиньхун: двадцать восемь, отец — бывший номенклатурный работник, дело еще не закрыто, она, бывало, и попрошайничала, и мороженым подторговывала, и всю страну обошла, и в армии была, и музыку на компьютере сочиняла. Мама глаза вытаращила, рот разинула и все на папу с тревогой поглядывала, а тот мялся, будто во рту горячий баклажан застрял. Стали передавать последние известия, что-то там произошло в Иорданском королевстве, а кошка в этот момент опрокинула термос, трам-тарарам, амальгамное стекло вдребезги, на полу лужа горячей воды, мама кричит, обвиняет папу, а тот «отрицает все и вся [14] »... Потом мы улеглись, я глядел в потолок, а в ушах еще стучали колеса, и по жилам словно не кровь текла, а рыбий клей. Папа вроде заснул, но вдруг громко вскрикнул, напугав меня, и затем его тонкий посвист слился с густым маминым сопением в гармоничном, совершенном, как платье небожителей, дуэте...

13

Пирожки с начинкой из мяса и овощей.

14

Намек на проходившую в тот период дискуссию по поводу оценки «культурной революции»: тогда подчеркивалось, что ее не следует отрицать полностью.

В общем, поучительная вышла история. Хотя ничего такого между нами не произошло. Судьба теперь улыбалась нам. Я учился в одном из возрожденных вузов. Со всего нашего «молодежного пункта», где мы проходили «перевоспитание», только трое и поступили: один парень — я и еще две девушки, так что я чувствовал себя чуть ли не избранником неба. Новый политический курс в начале семьдесят девятого коснулся и отца, который с 1958 года, когда на «собрании критики» на него навесили ярлык «типичного белого спеца», оставался в своей организации «под надзором». Теперь ему подняли зарплату до первой категории, а летом ввели в Подготовительный комитет по восстановлению провинциального отделения Союза художников. В конце того же года родителей перевели на работу в центр провинции, и семья сразу переехала в небольшую отдельную квартирку на восьмом этаже нового дома. Комнат стало на одну больше, и бутылки да банки уже не так мозолили глаза. От родных и друзей приходили добрые вести — один вышел из тюрьмы, другой восстановлен в прежней должности, третьему подняли категорию, к четвертому вернулись сосланные в деревню дети, пятый после реабилитации подыскал себе пару, женился, шестому сегодня закрыли дело, а назавтра он уже начал собираться в загранкомандировку.

Взошла счастливая звезда? Тогда отчего же мне не по себе? В тот вечер, когда мы поглощали пельмени, мои мечты, тяготение, любовь к прекрасному, только-только пробудившиеся в университете, разбились вдребезги, как тот термос в железном футляре, с грохотом сбитый со стола пятнистой кошкой. Наивно, мелко, хило, мелкобуржуазно... Если уж сам создатель картины в таких выражениях растаптывает ее, отказывается от нее, то что говорить обо мне, еще более наивном, слабом, жалком? К чему мне университет? Зачем я сблизился со всей этой компанией Цзиньхун? В деревне съедал по шесть мисок лапши, взваливал на спину мешок с рисом в 360 цзиней весом, под проливным дождем копал ямы для саженцев, разгружал на ветру негашеную известь и цемент, по шесть часов трясся на тракторе весь в пыли, от которой не было спасенья, вечера напролет в мужском общежитии выслушивал грязные, скотские байки про баб... А может, так оно и лучше? Ну его, это искрящееся озеро, эти трепещущие ветви ивы... По-настоящему реально и весомо не прекрасное, а пошлое — все эти немытые бутылки, креветочный соус и горчица, блат и взятки, сигареты «Феникс» и водка «Маотай»... Пока я «перевоспитывался», отец таскал бригадиру табак и спиртное, ну, носил и носил,

а сам весь дрожал, будто не подносит, а ворует, — так не лезь, коли не можешь!

«У озера» рисовал «белый спец», а стал водку таскать да ухо к скуле пририсовывать — признали художником! Ну не бред ли? Ах, мука-то какая! Мука приходит с пробуждением, спящий счастлив. Когда-то папа любил повторять одну фразу, кажется, из советского фильма пятидесятых годов: «Уснуть навеки — это счастье!» О, презренный человек! Не будь сброшена «банда четырех», не имей я возможности поступить в вуз — хотя бы даже попытаться, — не коснись папы новый политический курс, не начни мы «раскрепощать сознание», заполняй по-прежнему нашу жизнь каждодневный выматывающий, первобытный труд, живи вся наша семья в постоянном страхе, являйся мы каждые несколько дней на собрания, выворачивая на них душу, то одно шельмуя, то с другим борясь, не номышляй мы ни о какой модернизации, не пустись в погоню за производственным и научно-техническим уровнем Запада, а продолжай пребывать в блаженной уверенности, что мы от века пуп Земли, не будь у нас всех этих реабилитаций да амнистий, не начни мы дискутировать о критериях истины, а млей перед одной-единственной великой мудростью... быть может, оставался бы я весел и доволен! Не дотягивая до верхних, приподнявшись над нижними — все лучше, чем когда тебя в наручниках уводят с публичного судилища! Три-четыре годика повкалывал бы и вылез куда-нибудь, не удалось бы стать «учащимся из рабочих, крестьян, солдат» — пошел бы торговать мясом, брить головы, жарить блины, заколачивал бы по сорок юаней в месяц, получил прописку в городе, лимитную книжку, талоны на промтовары, зерно, рыбу; слямзил бы у папы из студии пару листов пятислойной фанеры и заказал толстяку Чжу что-нибудь из мебели, а то и приобрел бы комод на пять отделений, а тем временем подыскивал себе пару, не ту, так эту, сговоримся — поженимся, а нет — так и привет. Забредали бы в гости соседи то слева, то справа, а связи — это все. Захмелев, бросали бы на пальцах, кому опорожнить стаканчик, а к рассвету проигравший, напялив дурацкий колпак, лез бы под стол, пил ледяную воду... Простучав до утра в маджан, потом можно было бы отправиться на собрание критики и заявить: «Если такое можно вынести, то что же тогда невыносимо? О, сколько яда в этой душе! [15] »

15

Слова Мао Цзэдуна, направленные против Лю Шаоци.

Но когда открываются глаза, когда все дальние уголки озаряются солнцем, когда люди и факты предстают в истинном свете — мириться со всем этим уже нельзя.

Семья переехала в центр провинции, поселилась в многоэтажном доме, отец стал больше смеяться, больше читать, больше размышлять и как-то весь разогнулся... Покорно барахтаться в человеческом море — смешно! Каждые две недели, в «большое воскресенье», так я называю его про себя, я заявляюсь домой, пусть даже это и не помогает отыскать общий язык с родителями. Папа и мама все подбираются ко мне с разговорами, крутят вокруг да около, наставляют: во-первых, не перебарщивать с «политической фрондой» (смешно, игрища с дацзыбао никогда меня не привлекали), во-вторых, приятельниц выбирать осмотрительно, ибо молод еще. А сами рассказывали, что влюбились в двадцать, в двадцать три поженились. Как-то раз папа, волнуясь, запел свои еще с пятидесятых годов, со школы, любимые песни — «Споткнулся, ну и что», «В сплочении сила», «Слава свету», «Молодые горячие сердца», «Зацвела малина», принялся вспоминать о временах, когда певал их, о той эпохе, той жизни, той пламенной юности. На глазах выступили слезы, к лицу прилила кровь, в великую эпоху жил, сказал он, а сейчас — сейчас пришла вторая весна. Совсем другим, молодым увидел я отца. Но когда ему в голову пришла дикая мысль предложить мне выучить все его излюбленные песни, я возмутился. Почему я обязан любить их только потому, что они нравятся тебе? Когда пел их ты — и когда живу я? Вслух же я ответил ему так:

— Ты, папа, лучше послушай мои школьные песенки!

И запел: «Не только солдаты изучают три почитаемые статьи...» Его потерянный, сердитый и какой-то беспомощный вид доставил мне массу удовольствия.

Я люблю прозу Чехова, стихи с грустинкой пописываю. Пошлая, дикая, до чего же дикая жизнь. Иногда я смотрю вокруг как бы через чеховское пенсне, и чувствительная, тонкая, благородная душа открывает и прозревает всю пошлость мира. Вот, скажем, профессор Ли, косноязычный и нетерпимый к любым сомнениям в истинности его суждений, читает нам курс двадцатипятилетней давности — разве это не пошло? Клубится пар над кастрюлей, столовую заполняет запах вареной репы, студенты, выстроившись у раздаточной, стучат по эмалированным мискам палочками для еды — это тоже пошло. В читальном зале чихают, у кого-то изо рта пахнет луком или чесноком — пошло. Идет фильм, а два соседа бьются за подлокотник, чтобы пристроить локоть, и жмут друг друга, и толкают — пошло. Слишком жестко торчит или, наоборот, засален воротничок, грязен или вызывающе свеж носовой платок, один не следит за одеждой, другой опережает моду, тот вечно бубнит гонконгский шлягер, этот вовсе ничего не может спеть, кто-то только и болтает что о загранице, а кому-то и подумать о ней страшно, один знает назубок все марки легковых автомобилей, другой шарахается от «тоёты», одному всюду видится «недораскрепощенное» сознание, другого мутит от всего нового, то мужчина жеманится, как девица, то, наоборот, нахален и груб, тут видишь мужеподобную бабу, там какую-то псевдоаристократку, осененную талантом и красотой, этакую бесценную яшму, озарившую лачугу плебея, — все это пошло, пошло... Люди, я люблю вас, но живете вы так пошло! Не забраться ли, всерьез подумывал я, в заоблачные выси, чтобы обратиться к миру с этаким чеховско-фучиковским кличем, да еще мужественным баритоном, вроде как у певцов Лю Бинъи или Вэй Цисяня.

Но к кому я обращусь? Где? И тогда я написал стихотворение под названием «Утрата», в котором были такие строки:

Звучит в душе безрадостный мотив, Его аккорд печальный — это ты. Фальшь бытия открыло время мне. Оставив сердцу холод пустоты. Вчерашнее навек захоронив, Прощай, тебе скажу я, и прости. Я — утлый челн среди кипящих волн, Не ведающий своего пути. Но верую — настанет яркий день, Вернется ласточка, когда растают льды. Весна необретенная моя, С тоской к тебе взываю; о, приди!
Поделиться с друзьями: