Рассказы
Шрифт:
Остряки второй категории любят советовать:
– А вы бы ему ответили: было светло потому, что ваша глупость сияла...
– А вы бы ему сказали...
– А вы бы ему отрезали...
Учат, учат от всей души, пыжатся, стараются... Hеблагодарный труд!
Есть остряки до такой степени заковыристые, что ни один человек никогда не доберется до смысла их выдумки. Они это и сами знают и, сострив, всегда делают паузу, выжидая объяснений.
– Hа этого господина совершенно не довольно простоты!
– говорит такой остряк и лукаво щурит глаза, чтобы показать, что
– Что такое?
– недоумевают слушатели, строят догадки, разводят руками и, в конце концов, смиренно просят объяснения.
– Это значит, - торжествует остряк, - что "на всякого мудреца довольно простоты", а на дурака, значит, не довольно.
И все жалеют, зачем расспрашивали.
– У этого человека никогда не будет грибоедовского произведения!
Снова все теряются.
– Очень просто!
– потомив их, как следует, объясняет остряк.
– У него никогда не будет "Горя от ума", потому что у него нет ума, ха-ха! Hеужели трудно было догадаться?
Эти остряки неприятны, потому что, беседуя с ними, кажется, будто долго и мучительно, с страшным напряжением раскупориваешь бутылку.
Последний, самый скверный, но и самый распространенный, вид остряков, это - остряки словами. Это те самые, которые, предлагая горчицу, говорят:
– Hе желаете ли огорчиться.
Вместо "я напился чаю" - "я уже отчаялся".
Или так:
– Если ты, Соня, так отчего же ты не идешь спать?
– Ваш брат разве очень колется?
– Что такое, ничего не понимаю!
– Hу, да ведь вы же сами назвали его "Коля".
– Вас зовут Маня, наверно, потому что вы так всех к себе маните.
– Вас зовут Вера, а вы меня надули!
Этих остряков часто бьют, невзирая на самые чистые и святые их намерения служить ближнему своему.
Встречаются остряки такие несчастные, такие забитые и разочарованные в своих способностях и, вместе с тем, с упорством поистине самоотверженной души не желающие сворачивать с своего тернистого пути, что не злобу и досаду должны они вызывать в собеседниках, а тихое умиление и восторг перед своим подвигом.
Я часто видела таких остряков.
Помню, как один из них, большой, толстый человек, входя в комнату, робко озирался, отыскивал кого-нибудь попроще, одетого похуже, с лицом подобрее, подсаживался к нему и без всяких предисловий говорил:
– У одного господина спросили: любит ли он детей... и т. д.
Окончив с этим анекдотом, принимался без всякой паузы за другой.
Он не ждал ни смеха, ни одобрения, говорил вполголоса, почти шепотом, чтобы его не услышали другие, злые и гордые, и не поколотили бы.
Бедный, кроткий, безыменный благотворитель. Я говорю "безыменный" потому, что даже хозяйка дома не помнила его имени, так как много лет подряд называла его просто "этот толстый дурак с анекдотами".
Теперь, когда я обдумала все, я даю торжественное обещание смеяться на все шутки, остроты и анекдоты, хотя бы это стоило мне здоровья и даже жизни.
И если разрешит начальство, осную общество покровительства неудачливым острякам, где будут выдавать пособия и страховать
на случай переутомления и увечья этих великих духом и бескорыстных благотворителей.Первое посещение редакции
Мои первые литературные шаги были ужасно жутки. Да я, собственно говоря, никогда быть писательницей и не собиралась, несмотря на то, что все в нашей семье с детства писали стихи. Занятие это считалось у нас почему-то ужасно постыдным, и чуть кто поймает брата или сестру с карандашом, тетрадкой и вдохновенным лицом - немедленно начинает кричать:
– Пишет! Пишет!
Пойманный оправдывается, а уличители издеваются над ним и скачут вокруг него на одной ножке:
– Пишет! Пишет!
Вне подозрений был только самый старший брат, существо, полное мрачной иронии. Но однажды, когда после летних каникул он уехал в лицей, в комнате его были найдены обрывки бумаг с какими-то поэтическими возгласами и несколько раз повторенной строчкой:
О Мирра, бледная луна!
Увы! И он писал стихи!
Открытие это произвело на нас сильное впечатление, и, как знать, может быть, старшая сестра моя Маша, став известной поэтессой, взяла себе псевдоним "Мирра Лохвицкая" именно благодаря этому впечатлению.
Я мечтала быть художницей. И даже по совету одной очень дельной приготовишки-одноклассницы написала это желание на ласточке бумаги, листочек сначала пожевала, а потом выбросила из окна вагона. Приготовишка говорила, что средство это "без осечки".
Когда старшая сестра, окончив институт, стала печатать свои стихотворения, я иногда, по дороге из гимназии, провожала ее в редакцию. Провожала не одна, а с нянюшкой, которая несла мою сумку с книгами.
И там, пока сестра сидела в кабинете редактора (что это был за журнал, не помню, но помню, что редактором его были П. Гнедич и Всеволод Соловьев), мы с нянюшкой ждали в приемной.
Я садилась от нянюшки подальше, чтобы никто не догадался, что она за мной присматривает, делала вдохновенное лицо и думала, что меня, наверное, и рассыльный, и переписчица, и все просители принимают за писательницу. Вот только стулья в приемной были какие-то нескладно-высокие, и ноги у меня до полу не хватали. Но этот недостаток, как и короткое платье с гимназическим передником, вполне выкупался и покрывался с лихвою вдохновенным выражением лица.
В тринадцать лет у меня был уже литературный стаж: стихи на приезд государыни и стихи по случаю юбилея гимназии. В этих последних, написанных стилем пышной оды, была строфа, из-за которой много пришлось пострадать:
И пусть грядущим поколеньям,
Как нам, сияет правды свет
Здесь, в этом храме просвещенья,
Еще на много, много лет!
Этим "храмом просвещенья" сестра донимала меня целый год. Притворюсь, что болит голова, не пойду в гимназию, и начинается:
– Надя, Надя! Что же ты [не идешь] в храм просвещенья? Как же ты допускаешь, что там без тебя сияет правды свет?
И вот, когда мне было лет шестнадцать-семнадцать, написала я забавную "Песенку Маргариты", конечно, никому ее не показала и решила потихоньку отнести в "Осколки".