Рассказы
Шрифт:
Оглянувшись, Соня увидала чёрный отряд городовых которые, с револьверами в руках, бросились к соседним воротам.
— Стой! — ухватил её неожиданно тот, который ругался с сапожником. — Полиция, сюда! Вот они, бунтовщики!..
Рванувшись, Соня пустилась вместе с Наташей бежать.
Они пробежали несколько кварталов, свернули вправо и бежали дальше. Наташа что-то говорила на бегу, но Соня не понимала ничего. Она всхлипывала и повторяла:
— Зачем рабочие не пришли! Зачем обманули! Всё было так хорошо! А теперь! Володя убит, Головастик тоже! Остальных взяли в плен. А я?..
Заломив руки, она повернула назад. Наташа гналась за ней, крича:
— Соня! Соня! Куда?
Но Соня бежала, рыдая и чувствуя только одно, что она должна быть там же, где убили Володю и Головастика и где всех остальных поведут сейчас в тюрьму. Наташа отстала и она выбежала на улицу, где была баррикада. Солдаты длинными шестами поднимали опрокинутые вагоны, откатывали их по рельсам и сердито закричали на неё:
— Проходи, проходи!..
Она наткнулась дальше на отряд
Два казака, нагнувшись с сёдел, стегали нагайками мальчика, который отчаянно кричал. Соня кинулась в середину:
— Палачи! Как вы смеете бить детей!
Один казак хлестнул ещё раз мальчика и, повернув лошадей, оба они поскакали прочь.
А Соня бежала дальше. Где же те, которых взяли в плен? Она искала их, подбегая к каждой кучке, желая только одного — найти их скорее и дать себя тоже арестовать. Она увидела, наконец: из переулка, окружённая городовыми и солдатами, медленно двигалась толпа. Это были они. Соня кинулась к ним, крикнула: «Я тоже была на баррикаде!» — и вскочила в ряды.
Это была глубокая радость, полное счастье, успокоение после мучительного пути. Она очутилась как раз рядом с востроносой девочкой, которая так сердила её на баррикаде. Она горько рыдала теперь, вздрагивая всем своим худеньким тельцем.
Они подошли к участку, мимо которого бежали утром, вошли в ворота, во двор, потом в низкие двери. В длинном коридоре стояли городовые в два ряда.
Поднялся неистовый крик, вопль и визг. Задыхаясь от ударов, Соня летела вперёд, падала, вскакивала и бежала опять. И когда от последнего толчка она скатилась по лестнице в тёмный подвал и легла там ничком, тяжело дыша — в ней был такой же острый восторг, как прежде, когда она вскочила на вагон, навстречу солдатам.
Воровка
— Подсудимая, — говорил председатель, — вы сознались, что украли из запертого комода в квартире дворянина Печаткина пятьсот рублей! Мы знаем обстоятельства, при которых вы совершили кражу. Может быть, вы расскажете, что побудило вас на это преступление?
Подсудимая, молодая крестьянка с миловидным и нежным лицом, всхлипывала, утирая лицо рукавом арестантского халата. У ней был безнадёжный и убитый вид.
— Хозяева, — продолжал председатель, — обращались с вами хорошо. Они выручили вас из тяжёлого положения, взяв к себе в услужение, хотя вы были неопытной прислугой. Ухаживали за вами, когда вы были больны. Вы были всегда порядочной и честной женщиной, вы из хорошей семьи, вас никогда не замечали ни в чем дурном. И вдруг вы отплатили такой неблагодарностью за добро! Не плачьте, а лучше расскажите, как было дело. Говорите правду. Не бойтесь ничего.
Подсудимая долго всхлипывала, причитая:
— Матушка ты моя родимая, зачем же ты меня родила!.. И зачем я в город поехала!.. И зачем у себя дома не померла!.. — Потом, когда защитник, обернувшись, прошептал ей несколько слов, с внезапным порывом перекрестилась и воскликнула:
— Господин судья! Вот перед Истинным, сама я не знаю, что со мной сталось. Помутилось у меня в уме, ничего я не понимала. Думала, может, меня муж простит. Потому и сделала, что думала — простит, может, меня муж не будет больше гнать. И как сделала, сама не знаю. Точно не мои рученьки деньги брали, а нечистый совал: «Бери, да бери, — говорит. — Простит тебя муж». Может оттого, господин судья, а может и не оттого. Сама я не знаю. Ой, долюшка моя несчастная. O-o-o!..
— Подсудимая, не плачьте, а рассказывайте толком. Вы говорите, что вы сделали это для того, чтобы вас простил ваш муж. За что же он сердился на вас? Чем вы были перед ним виноваты?
— Виновата я перед ним, господин судья, — заговорила опять подсудимая, — так виновата, что невозможно меня простить. Да не по воле я виновата, а супротив меня это вышло и ничего я тут не могла. Баба я, господин судья, а чем себя бабе в чужой семье оборонить? Кто на наши слёзы смотрит? Не солоны, ведь, они им, а мужа нет. Не видать, ведь, ему и не слыхать, сколько ночей я проплакала, сколько волос из головы потаскала, как душиться хотела, да из петли меня вынули. К попу на дух пришла, в ногах валялась, каялась, плакала. «Вот, — говорит, — придёт твой муж, расскажи ему всё. Он должен простить. Я и сам с ним поговорю». А он не простил…
— Что же должен был простить ваш муж?
Понурив голову, подсудимая проговорила с трудом:
— Ребёнка я ему принесла.
— От кого?
— От тестя. От отца евойного.
— А где же был в это время ваш муж?
— В солдатах был.
Подсудимая завела, было, тонкий плач, но, спохватившись, сейчас же перестала. Председатель говорил:
— Так муж ваш не простил вас, когда, вернувшись домой, он узнал, что в его отсутствие вы родили ребёнка от его отца. Что же он сделал? Стал вас бить, выгнал вас из дома?
— Нет.
— Как же он поступил? Подсудимая, успокойтесь и говорите. Ну!
— Как пришёл он, господин судья, со службы, — снова с порывом начала подсудимая, — так не присылал сперва ничего, а прислал потом такое письмо, что прослышал, мол, я, что связалась ты с отцом моим, старым псом, и не хочу я к нему, старому псу, идти. А ты, дескать, брось их и приходи ко мне. Я, говорит, тебе твою слабость прощу. Тут я и побежала к нему.
— Куда?
— В посаде он был, от нашей деревни за десять вёрст. Как вернулся он раньше сроку со службы, так сейчас же сторожем определился к Деньгину на железный завод.
Ещё до солдат он у него служил, и сразу, как вернулся, так и определился опять и прислал через нашего одного мужика письмо, чтобы приходила я к нему. Я и пошла. Собрала всё, что было моё, завязала в узел и пошла.— И ребёнка взяли с собой?
— Нет. Помер уж ребёнок-то давно. Пожил три месяца и помер. И думать я уже тогда забыла о нем. А как пришло мне от мужа-то, от Петра, письмо, так я от радости себя не вспомнила и побежала. А истосковалась я перед тем совсем, потому что уж с месяц, как он в посаде живёт и мужики знакомые приезжают и говорят: пришёл, мол, твой-от, вернулся со службы, к Деньгину опять поступил, — а мне от него ни словечка нет. И думала я уж, пойду сама, паду наземь, подползу к нему, как собака, и ноги слезами оболью. Не моя, ведь, вина, что согрешила я против него, а силом заставил меня окаянный, старичище-то наш, отец-то его, хитростью подкараулил, за горло меня душил, а я слабая, да тщедушная, что я супротив него, быка здоровенного, поделать могла? Думаю так, извожусь, мученски мучаюсь, ни на что смотреть не могу, а тут письмо. Вскинулась и побежала. Бегу, тороплюсь, а сама от радости плачу. Прибежала к нему на квартиру, в сторожку его, дожидаюсь его, сижу. Входит он, а я ему в ноги. Ползаю по земле, да голосом вою: прости, мол, меня, Пётр Степаныч, подлая я оказалась, да нет моей вины. Любила я тебя одного, от сердца и от души, ненаглядного моего ясного сокола!.. А любила я его так, что и сказать не могу. По любви мы женились и против родителей я за него пошла. Потому что из богатой я семьи, в холе и неге выросла и не хотел батюшка мой меня, холёную да нежную, в чужую деревню, да в бедную семью отдавать. А я своей волей за него пошла и разгневался на меня батюшка и проклял меня: «Ты мне боле не дочь!» Ползаю это я перед ним, перед Петром-то, вою, винюсь, а он поднял меня, посадил за стол и говорит: прощаю, мол, я тебя, потому что знаю, что в том вины твоей, супруга наша, нет. Прощаю я тебе от души, пусть только тебя и Бог простит. Так всё и говорит: я, мол, тебя прощаю, пусть только тебя Господь простит. Слушаю это я, земли под собой от радости не чую, лащусь к нему, как угодить ему, не знаю, думаю: «Слава тебе, Владычица, кончились мои муки, пришла светлая радость, всё теперь будет хорошо!» — и невдомёк мне, что он про Бога-то всё говорит, какую он про себя думушку затаил… И начали мы, господин судья с ним жить и не могу я его узнать. Стал он молчаливый да сумнительный, а глаза большущие, так и горят. Отойдёт иной раз и ничего себе, будто как прежний, а потом опять волк-волком смотрит, к себе не подпущает, а напьётся пьяный и давай меня бить. Так, не говоря худого слова, скыркнет зубами, ухватит за косу, пригнёт к полу, да всю кулаками изобьёт. За что, спрашиваю, Пётр Степаныч вы меня истязаете? Простили, ведь, вы уж меня? А он только дышит, да говорит: грязная, говорит ты, и не могут на тебя мои глаза смотреть. Приласкает иной раз, редко-редко, а потом спохватится и давай опять бить. Исколотит всю, ногами истопчет и в сени вытолкнет. Часа по два на холоду голая выстаивала, плакала, как собака в двери скреблась. Измаялась я, истосковалась совсем, вся в синяках хожу, куда мне и податься, не знаю, как и угодить ему, не понимаю, в глаза ему смотрю, а сама его ещё пуще люблю. И стала я, господин судья, тяжёлая, и как увидал он это, так и говорит, с усмешкой так говорит: вот, говорит, скоро теперь всему разрешение придёт! А я жду, не дождусь, скоро ли ребёнка принесу. Думаю, рожу ему сына и опять он меня станет любить. Монастырь неподалёку от нас есть — почитай, каждую неделю туда хожу, всё молюсь, чтобы благополучно мне родить. И мыла я, господин судья, у Клюквиных, у купцов, — полы по подённой я ходила, чтобы в тягость Петру не быть — мыла я это полы, несла чугун с водой, да споткнулась с чугуном-то, упала, да о порог животом. Света невзвидела, насилу домой пришла. Пришла и стала прежде времени родить. Родила я, господин судья, а ребёночек-то пожил день, да и помер…
Спешно прорыдав несколько раз, подсудимая вытерла лицо рукавами халата и быстро продолжала дальше.
— И как похоронили мы его, как закопали гробик в землю, как остались на кладбище одни, так он мне, Пётр-от, муж-от мой, и говорит: теперь ты ступай! Помертвела я вся, затряслась: куда, говорю, мне, Пётр Степаныч, идти? Хворая я, больная, еле на ногах стою. Куда же мне идти? Ступай, ступай, говорит, не нужно мне больше тебя. Не простил тебя Бог. Не дал тебе ребёнка родить. Пришла я за ним следом домой, не пустил он меня, заперся в сторожке у себя и стояла я до сумерек в сенях, плакала и просила, а он из-за двери только шипит: ступай, да ступай! Выбросил мне всё моё, что принесла я с собой, заплакала я голосом и пошла. И куда мне идти, господин судья, не знаю. Иду по дороге, ляжу на снег, лежу и головой в сугроб стучусь. Так бы и покончилась, может, потому что была я совсем слабая, а мороз здоровый стоял, да подобрал меня мужик один знакомый, из нашей деревни, где родители-то Петровы жили, из Остапова, и привёз меня туда. Пристала я тут у тётки Парасковьи — солдатка одна такая старая, мужа у ней на войне убило, — лежу у ней на печке и убиваюсь, плачу: прогнал меня супруг мой любимый, не хочет меня больше знать! И проклял меня батюшка мой родной — не смею к нему идти! Ни семьи у меня, ни дома, ни угла — отступились от меня все, хуже собаки стала, куда приткнуться, не знаю. И разожгло меня всю, жар в меня вступил, силушки совсем нет, путается всё в голове, что делать — не знаю, только голосом вою. Вскочу, да во двор побегу, удавиться хочу. Потому что незачем мне совсем стало жить. И только слышу всё, как он, Пётр-от, из-за двери шипит: ступай, да ступай!..