Рай без памяти (илл. А. Иткина)
Шрифт:
– Не надо. Там свет.
Дверь открылась почти без усилий, пропустив нас в большой длинный зал с низкими темными сводами. Пять-шесть свечей, расставленных где попало, слабо освещали часть каменной кладки, сырой земляной пол и вдоль стен, одна на одну в три яруса, огромные смоляные бочки. В тусклом, неверном свете чуть поблескивали медные краны, а над ними на крепких днищах бочек белой масляной краской кто-то вывел порядковые номера. Видимо, зал был чем-то вроде дегустаторской, если в бочках действительно «отдыхало» вино. Разные номера, разные индексы, разные вина. А между бочками темнел проход, широкий и длинный.
— Любопытно, что там в бочках? — спросил я;
– Вино, — сказал Мартин.
– Не убежден. Почему ты решил, что в бочках вино?
–
– Все, что угодно: вода, спирт, масло.
– Или вообще ничего нет, — добавил Зернов.
Я постучал кулаком по днищу бочки. Ответил сухой и короткий звук.
– Полна.
– Теперь только попробовать содержимое, — облизнулся Мартин, — и спор разрешен. Ну, кто пробовать будет?
– Никто, — оборвал Зернов. — Хватит рискованных экспериментов. Меня больше интересует, что над нами.
– Как — что? — не понял Мартин. — Небо, трава, коровы.
– Мне бы вашу уверенность, — усмехнулся Зернов и полез наверх.
На последней ступеньке он остановился:
– Готовы? — и открыл дверь.
В погребе сразу стало светло. Мы с Мартином переглянулись: все, мол, ясно. Хоть и бутафорское солнце, но светить — светит! И коровы, вероятно, пасутся.
Глава XXVIII
ШАЛОСТИ СПЕКТРА
Но не было ни коров, ни солнца. И сельского пейзажа не было. И свет был не дневной.
Мы снова оказались в гигантском цеху. Пылали печи, в их раскаленных духовках можно было зажарить целого быка, не заботясь о разделке туши. Длинные языки пламени лизали металлические решетки заслонок, а за ними ухали и трещали, сверкая фейерверком искр, могучие бревна, срубленные в лесу каким-нибудь легендарным Полем Беньяном. Это пышное празднество огня освещало поистине лукуллово великолепие: на длинных столах у печей в беспорядке были навалены туши баранов, индейки, цыплята, рябчики, куропатки. Разноцветными грудами высились багряные, плотные помидоры, пупырчатые огурцы, бело-зеленые головки цветной капусты, золотистые ядра лука, заостренные столбики розовой моркови — чего только не было в этой овощной лавке! Да разве только овощной? Белые конусы сахарных голов, слежавшиеся глыбы поваренной соли, зеленые бутыли с растительным маслом, пузатые глиняные горшки со сметаной и молоком. А фрукты? Я нигде не видал такого множества отборнейших фруктов: красно-желтые яблоки, полированные дыни, похожие на мячи для игры в регби, полосатые арбузы — только-только из Астрахани, клубника в корзинках, груши, светящиеся, как электрические лампочки...
Когда-то я читал книгу, герой которой проникал в висевшую на стене картину. В какую картину мы попали — Рубенса или Снайдерса, — я не знал, но ощущение ирреальности, искусственности не покидало меня. Казалось, что мы смотрим спектакль из жизни современников Гаргантюа и Пантагрюэля, когда они, проголодавшись, съедали по барану в один присест, а не вертели брезгливо бифштекс по-деревенски. Мы стояли у истоков пира, Пиршества с большой буквы, об искусстве которого давно забыли в нашем суетливом веке столовых самообслуживания.
– Ну и ну! — Мартин даже языком прищелкнул. — Жили же люди!
Я машинально отметил, что он сказал «жили», а не «живут»: он тоже не связывал эту кухню гурманов с нашими днями. Но откуда она появилась там, где еще недавно бродили коровы по нескошенной траве и текла обыкновенная, а не молочная река, с илистыми, а не кисельными берегами? И почему Зернов догадался о предстоящей смене декораций в этом спектакле?
– Почему? — усмехнулся он. — Интуитивно. Нас никогда не возвращают туда, где мы уже были.
– Но дверь, — не сдавался я, — это же не красная стена. Она не расползлась и не растворилась. Мы вошли в нее с пастбища и должны были туда же выйти.
– В нашем трехмерном мире — да. Но если этот огромный цех — часть четырехмерного пространства? Говоришь, дверь погреба — не красная стена. Неверно. Красная стена — та же дверь, и не надо приписывать ей никаких мистических
свойств. Там, где царствует физика, мистике места нет. А физические свойства четырехмерного мира предполагают и не такие парадоксы. Можно дважды, трижды выходить через одну и ту же дверь, каждый раз попадая в другое место. Я уверен, что территория завода, по крайней мере, в десять раз больше, чем кажется. А голубой купол — только видимая нам его часть, как для людей двухмерного мира видимой частью куба была бы одна его плоскость.Он замолчал, близоруко всматриваясь в пестрое великолепие кухонных столов. Потом взял со стола большую желтую, чуть светящуюся грушу и откусил, причмокнув от удовольствия. Мы с завистью посмотрели на него, но последовать ему не решились.
– Одного не пойму, — сказал Мартин, — это же не наш, не земной завод — и вдруг кухня и винный погреб!
Зернов отшвырнул огрызок груши.
– Это же демонстрационный зал для проголодавшихся экскурсантов. Неужели не ясно?
– Так почему здесь все в сыром виде? «Облака» не моделировали кафе-самообслуживания под вывеской «Вари сам!».
– Значит, лаборатория, — согласился Зернов. — Последняя проверка готовой продукции.
– А где лаборанты?
– А мы с тобой. Груша — само объедение. С удовольствием подпишу приемо-сдаточный акт.
Я часто не понимал Зернова: шутил ли он или говорил серьезно, вот и сейчас он улыбался, но глаза неулыбчиво поблескивали.
– Дальше потопаем? — подал голос Мартин, которому уже надоело гастрономическое изобилие зала.
– Куда? — спросил я.
Он показал в дальний угол: за столом с овощами, в стороне от пышащих жаром печей, виднелась тоже вполне земная деревянная дверца. Мартин нырнул в нее первым. Я пропустил вперед Зернова и замкнул колонну. Дверь скрипнула позади, и все стихло. Я невольно оглянулся и увидел знакомую красную «стену». Деревянной дверцы не было и в помине.
– А ты ожидал другого? — услышал я насмешливый вопрос Зернова. — Представление продолжается. Новое действие — новый цех.
То был совсем необычный цех, даже в сравнении с тем, что мы уже видели. Мне сразу вспомнился когда-то виденный итальянский фильм Антониони «Красная пустыня». Он был сделан в цвете, и цвет в нем являл часть режиссерского замысла. Сочные и яркие краски, чистые пастельные тона создавали по желанию режиссера любую иллюзию. Цвет господствовал над зрителем, подавлял и поражал его, заставлял смеяться и плакать, изумляться и радоваться. Именно это смешанное чувство удивления и радости, ни с чем не сравнимое чувство открытия нового мира, испытал я, оглядевшись вокруг.
Впрочем, если быть точным, сперва я ничего не увидел. Как человек воспринимает полярное сияние единым радужным колесом, прежде чем различить в нем отдельные цвета, так и я увидал-мелькающий перед глазами спектр. Что-то похожее на холсты художников, которые принято хулить только за то, что они ничего не изображают, кроме игры красок и форм. Или, точнее, на то, что порой хочется в них найти. Присмотришься — и вдруг найдешь какие-то заинтересовавшие тебя сочетания, и если есть воображение, можно, увидеть в них и свое, только тобой открытое. То вырвется из лазури моря и неба алопарусный фрегат гриновского Артура Грэя, то синяя птица призывно махнет крылом, то остров Буян блеснет пряничными куполами своих золотоглавых церквей. Воображение подскажет, а универсальный индикатор — глаз уточнит нужную локальность цвета в бессмыслице линий и пятен. Он не подвел меня и на этот раз, мой «универсальный индикатор». Мелькающий спектр распался на множество цветных линий: спиралей и кохлеоид, синусоид и серпантин, словно прочерченных светом фар в черном воздухе ночного города. Все было ярко, разномасштабно и — да простят меня физики за это сравнение — разнопространственно. Все эти цветные линии выходили откуда-то из глубины зала, фактически возникая в тающей дымке, метались перед нами в яростном танце, вращались и расплывались в блеклые пятна, застывали в стремительном движении, как бы воплощая собой смутный образ текучего времени.