Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Райские новости
Шрифт:

Однажды Льюис вернулся с большой конферен­ции, которая проходила в Филадельфии, и сказал, что ему предложили хорошую работу — адъюнкт-профес­сора, с зачислением в штат — в Гавайском университе­те. «Он отчаянно хотел получить ее. Это было продви­жением вперед, а место соответствовало его научным интересам — он климатолог. Мне идея переселения на Гавайи казалась странной — я хочу сказать, что здесь как бы не занимаются серьезной работой. Сюда едут в отпуск или проводят медовый месяц, если у вас мещан­ский вкус или много денег и вы не против длительных перелетов. Это курорт. Последний курорт. Что соот­ветствует действительности, понимаете. Здесь закан­чивается Америка, заканчивается Запад. Если вы поедете за Гавайи, то окажетесь на Востоке — в Японии, Гонконге. Здесь мы находимся на границе западной цивилизации, балансируем на грани... Но я видела, что Льюис ничего так не желает, как принять это предло­жение, и непременно потом припомнит мне мой от­каз. Все это происходило в разгар зимы в Новой Анг­лии, я простудилась, дети тоже, и Гавайи показались не такой уж плохой идеей — поехать туда на несколь­ко лет... Льюис обещал, что самое большее — на пять. И я согласилась.

Как только мы сюда приехали, я поняла, что это бы­ла ошибка, — во всяком случае, для меня. Льюису здесь понравилось. Ему нравился климат, нравилась кафед­ра — на факультете не было такого соперничества, как на Востоке, и студенты его обожали. Нашим детям здесь

тоже понравилось — круглый год плаванье, сер­финг и пикники. Но я ни дня не была здесь счастлива. Почему? В основном из-за скуки. Да, вот плохая но­вость. Рай скучен, но тебе не позволяется об этом гово­рить».

Я спросил ее почему, и она уточнила: почему скучен или почему не позволяется об этом говорить? И то, и другое, ответил я.

«Одна из причин скуки — это то, что здесь нет на­стоящей культурной самобытности. Изначальную по­линезийскую культуру в той или иной степени уничто­жили, потому что она была устной. Гавайцы не имели алфавита, пока его не придумали для них миссионеры, но они использовали его для перевода Библии, а не для записи языческих мифов. Здесь нет зданий старше де­вятнадцатого века, да и тех не так много. Все, что оста­лось от тысячелетней истории Гавайев до капитана Кука, — это несколько рыболовных крючков, топоров и кусков ткани «тапа» [49] в Епископальном музее. Я преуве­личиваю, но ненамного. Здесь столько географии:уди­вительные вулканы, водопады, тропические леса — вот почему Льюис любит эти места, — но не так много ис­тории, истории в смысле протяженности во времени. Что здесь есть, так это в корне отличные друг от друга элементы, которые появились в разное время и по раз­ным причинам: европейские, китайские, японские, по­линезийские, меланезийские, микронезийские, — все они, как обломки после кораблекрушения, плавают в теплом море американской потребительской культу­ры. Жизнь здесь невероятно безмятежная. После Перл-Харбора на Гавайях не произошло ничего существен­ного. Шестидесятые прошли почти незамеченными. Новости из остального мира добираются сюда так долго, что к моменту своего прибытия они уже больше не новости. Когда мы читаем газету за понедельник, в Лондоне уже печатают заголовки номера, который вы­ходит во вторник. Словно все происходит настолько далеко, что трудно ощущать себя участником. Если разразится Третья мировая война, об этом, вероятно, сообщат на второй странице «Гонолулу эдвертайзера», а на первой — поместят статью о поездках в местных такси. Вот и чувствуешь себя словно бы вне времени, как будто ты уснул и проснулся в какой-то призрач­ной, сказочной стране изобилия и праздности, где каждый день похож на предыдущий. Возможно, имен­но поэтому многие люди, уйдя на пенсию, селятся на Гавайях. Полная иллюзия бессмертия — ведь они уже вроде как умерли, хотя бы просто потому, что находят­ся здесь. То же самое и с отсутствием времен года. По­года у нас туг разная, климатические зоны тоже, но времен года нет, их не замечаешь. Времена года напо­минают тебе, что время вдет. Не могу выразить, как я тоскую по новоанглийской осени. Листья клена крас­неют, желтеют, становятся коричневыми и опадают с деревьев, и ветки чернеют от наготы. И вот уже первый мороз. Снег. Катание на коньках. Потом весна, появля­ются ростки, почки, цветы... а здесь круглый год все в цвету, черт бы его побрал. Простите, — сказала она, ве­роятно увидев, как я моргнул, когда она ругнулась. — Всему виной горная лихорадка. Так это здесь называ­ют — горная лихорадка, ужас от того, что ты застрял неведомо где, в двух с половиной тысячах миль от ближайшего материка. Отчаянное желание сбежать. Для старейшин местного профессорско-преподава­тельского состава это как венерическое заболевание, люди сторонятся вас, если вы его подцепили, потому что косвенно вы осуждаете их за то, что они здесь по­селились. Или, возможно, они думают, что это зараз­но. Или, может, они уже заболели, но скрывают симп­томы. Официально мы все должны быть страшно сча­стливы жить здесь, в этом чудесном климате,но иногда, застав человека врасплох, в его глазах можно заметить угрюмое, отсутствующее выражение. Горная лихорадка.

49

Тапа — нетканый материал из древесной коры.

Я делала все, что было в моих силах, чтобы адапти­роваться. Ходила на курсы гавайской культуры, даже немного выучила язык, но вскоре мне стало скучно, и я впала в депрессию. Здесь осталось так мало подлинно­го. История Гавайев — это история потерь».

«Потерянный рай?» [50] — вставил я. «Украденный рай. Изнасилованный рай. Заражен­ный рай. Рай, которым владеют, который застраивают, комплектуют, проданный рай. В конце концов я реши­ла вернуться в университет, чтобы спастись от скуки, закончить свою докторскую, но, понимаете, я ощутила себя слишком старой, прошло так много времени, и я просто не представляла, как снова стану аспиранткой, заискивающей перед преподавателями, да и к тому же здесь не было никого по моей специальности, перед кем стоило бы заискивать. Мне нужна была работа. Я хотела сама зарабатывать деньги, не зависеть во всем от Льюиса. Может, у меня было предчувствие. Однажды я увидела в газете объявление — приглашали консуль­танта в Центр студенческого развития при универси­тете на неполный рабочий день. У меня и подготовки-то настоящей не было, я не проходила клиническую практику, но мои бумаги произвели на них большое впечатление, и я могла ссылаться на значительный опыт работы на материке, например, в области прове­дения семинаров по самопомощи и групповых встреч для обсуждения общих проблем в рамках женского движения, да и в любом случае зарплата консультанта была столь мала, что университетское начальство не могло позволить себе привередничать. Итак, я получи­ла работу и постепенно стала постигать ее премудрос­ти. Мне жаль детей, которых я консультировала в пер­вый год, слепой вел слепого».

50

Потерянный рай — намек на одноименную поэму Дж. Мильтона (1667).

Я спросил, с какого рода проблемами ей приходи­лось иметь дело.

«О, с самыми обычными: любовь, смерть, деньги. Плюс расовые — это уже местная специфика. Говорят, что это — многорасовое общество, плавильный котел. Только вы этому не верьте. Хотите еще кофе?»

Я отказался и сказал, что, пожалуй, пойду.

«Но вы не можете так уйти! — воскликнула она. — Я поведала вам историю своейжизни. Теперь ваша очередь». Она сказала это легко, но не совсем в шутку. И это было справедливо. Именно из-за боязни, что от меня потребуют таких же откровений, я и сделал по­пытку уйти. Я выдавил улыбку и сослался на то, что моя история — из числа очень скучных.

«Где вы живете в Англии?» — спросила она.

«Это место называется Раммидж, большой промыш­ленный город в центре страны. Очень серый, очень грязный и в целом — уродливый. На земле нет более не похожего на Гавайи места».

«У вас там бывает туман?»

«Не

очень часто. Летом свет застит легкая дымка, а зимой — густая облачность».

«У меня одно время был плащ под названием «Лон­донский туман». Я купила его из-за названия, оно зву­чало романтично. Наводило на мысли о Чарлзе Дик­кенсе и Шерлоке Холмсе».

«В Раммидже нет ничего романтичного».

«Я никогда его здесь не носила. Даже если все время идет дождь, для плаща всегда слишком жарко, поэтому я отдала его благотворительной организации. Вы ро­дились в Раммидже?»

«Нет-нет. Я живу там всего пару лет. Преподаю бо­гословие в не относящемся ни к какому вероисповеда­нию колледже».

«Богословие? — Она бросила на меня взгляд, к кото­рому я привык: быстро, захлестывая друг друга, в нем сменились удивление, любопытство и ожидаемая ску­ка. — Вы священник?»

«Был одно время, — сказал я. — Но теперь нет. — Я поднялся, чтобы уйти. — Большое спасибо за пригла­шение. Вечер был в высшей степени приятным, но я действительно должен идти. Завтра у меня много дел».

«Конечно», — улыбнулась она и пожала плечами. Если она и почувствовала себя отвергнутой, то не по­казала этого. На крыльце мы обменялись рукопожати­ем, и она передала наилучшие пожелания отцу и доба­вила: «Если он в состоянии слышать мое имя».

Срывая свое обращенное на себя же раздражение, я довольно бесшабашно спускался по крутой, извилис­той дороге, шины взвизгивали, а свет фар отражался от дорожных знаков. Я чувствовал, что повел себя гру­бо и невежливо. И это чувство не покинуло меня до сих пор. Мне следовало бы отплатить ей за доверие. Нужно было рассказать ей свою историю. Например, так:

Родился я и вырос в Южном Лондоне, будучи одним из четырех детей в семье второго поколения ирландских иммигрантов. Наши родители принадлежали к низам среднего класса, чуть выше рабочих. Отец был диспетчером в фирме, занимающейся транспортными пере­возками. Мать много лет проработала в школе — подавала обеды. В своем кругу они выделялись только деть­ми. Все их отпрыски были способными, склонными к гуманитарным наукам, с блеском сдавшими государственные экзамены. Учились мы в католических классических или монастырских школах, получавших дота­ции от государства. Мой старший брат поступил в университет, сестры — в педагогические институты. В семье всегда смутно надеялись, что я стану священ­ником. Я был довольно благочестивым мальчиком — прислуживал в алтаре, регулярно посещал заутреню, собирал пожертвования и читал новенны [51] . Еще я был немного зубрилой. В возрасте пятнадцати лет я решил, что у меня призвание свыше. Теперь-то я понимаю, что это был способ справиться с проблемами отрочества. Меня тревожило то, что происходило с моим телом, и блуждавшие в голове мысли. Очень волновала меня проблема греха — как легко ты можешь его совершить и каковы будут последствия, если умрешь грешником. Вот что делает с тобой католическое образование — во всяком случае, делало в мое время. По сути, я был па­рализован страхом перед адом и невежеством в отно­шении секса. На спортивных площадках и за велоси­педными сараями велись обычные непристойные раз­говоры, но меня никогда к ним не допускали. Другие мальчики словно чувствовали, что на мне лежит клей­мо безбрачия, или, возможно, боялись, что я наябедни­чаю. Так или иначе, я не мог по собственной воле уча­ствовать в их маленьких тайных сходках, где похихи­кивали над грязными шутками и грязными журналами и, возможно, распространяли помимо непристойнос­тей и кое-какие знания. С родителями я поговорить не мои они никогда не затрагивали такую тему, как секс. Я был слишком застенчив, чтобы обратиться к старше­му брату, да и все равно в нужный момент он находил­ся в университете. Боюсь, я был поразительно невеже­ствен. Полагаю, я думал, что, посвятив себя служению церкви, смогу одним махом решить все свои пробле­мы: секс, образование, карьеру и вечное спасение. До тех пор пока я был сосредоточен на том, чтобы стать священником, я не мог, как говорится, «сбиться с пути истинного». Применительно к моим целям это было идеально логичное решение.

51

Новенна — особая девятидневная молитва.

По совету нашего приходского священника, а также монсеньора, ответственного в епархии за пополнение кадров, я, сдав экзамены за пятый класс, ушел из средней школы и поступил в начальную семинарию — что- то вроде школы-интерната при обычной семинарии. Смысл подобных заведений был в том, чтобы оградить юных соискателей от опасного влияния и искушений мирской жизни, особенно от девочек, и эта система ра­ботала очень хорошо. Из начальной семинарии я пря­миком перешел в старшую семинарию, а из старшей — в английский колледж в Риме: в качестве награды за то, что в своем классе был первым по теологии и филосо­фии. В Риме меня посвятили в сан, а затем отправили в Оксфорд, где я занимался своей докторской диссерта­цией по богословию, живя у иезуитов и работая под их началом, а потому не имел почти ничего общего с жиз­нью университета. Меня готовили к чисто теоретичес­кой роли в церкви, однако по заведенной практике по­сле завершения моих занятий мне предстояло по меньшей мере несколько лет поработать младшим священником в приходе. Но случилось так, что один выдающийся теолог, я учился у него в семинарии, вне­запно взял да и ушел на волне скандала, возникшего в связи с «Humanae Vitae» [52] , и вскоре после этого отлучил себя от церкви, женившись на бывшей монахине, так что в колледже Св. Этельберга образовалась вакансия, которую поспешно заткнули мной.

52

«Humanae Vitae» — «Человеческая жизнь» — энциклика папы Павла VI от 25 июля 1968 года о регулировании рождаемости.

Я вернулся туда, где начинал — в Этель (как мы назы­вали нашу alma mater), — и провел там двенадцать лет. Добавьте к этому годы учебы, и вы поймете, что большую часть своей взрослой жизни я был изолирован от реальности и забот современного светского общест­ва. Я вел жизнь скорее оксфордского преподавателя середины викторианской эпохи: холостую, в мужском об­ществе, возвышенную, но не совсем аскетичную. Боль­шинство моих коллег умели заказать хорошее вино или поспорить о достоинствах конкурирующих сортов со­лодового виски, когда им представлялась такая возможность. Само здание было в некотором роде копией Оксбриджского [53] колледжа — величественное сооружение в неоготическом стиле, расположенное в небольшом парке. Внутри обстановка была не такой впечатляющей: что-то среднее между школой-интернатом и больни­цей — выложенные плиткой полы, стены выкрашены масляной краской, аудитории названы в честь англий­ских мучеников — Зал Мора, Зал Фишера и тд. По утрам в воскресенье из кухни распространялся запах жарив­шегося мяса и варившейся капусты, который смеши­вался в коридорах с ароматом ладана, исходящим из часовни колледжа.

53

Оксбридж — разг.Оксфордский и Кембриджский университе­ты; как символ первоклассного образования, доступного лишь привилегированным слоям общества.

Поделиться с друзьями: