Разоренье
Шрифт:
— Чего уж!
— Ей-ей, жену колотит, напьется, из дому все волочит в кабак, о себе не заботится, ни свечки, ни чашки, жрут почесть из корыта — куда ему толковать о душе? Он и в церкви-то стоит как столб, да это когда еще придет в церковь-то. Вон погляди, — сказал дьячок, указывая на валявшиеся близ монастыря толпы богомольцев, на людей, бесцельно шатавшихся по монастырской стене, по крышам, на колокольне. — Вот поглядите: кажется, все они пришли богу молиться, к угоднику, а видите, чем занимаются? Вы думаете, тут вера? Ему просто надо, чтоб ничего не делать, в чужом кабаке выпить…
— Тут уж давича ломились
— Ну вот видите! Какая же тут вера! Он, как есть, как деревянный, больше ничего. Ему вот вышел денек, он и рад ничего не делать, вот и прет к празднику, а он и жития-то угодника не знает, так, как дикий какой эфиоп. Поглазеть, потолкаться… Теперь вон литургия идет, а он валяется, ему скука.
Дьячок прекратил, наконец, свое "пастырское" обличение и за недостатком подлинного гнева замолк. Мы тоже молчали; стояла прежняя тишина и томительное молчание.
Вдруг на колокольне раздалось несколько ударов колокола.
Валявшаяся толпа вдруг поднялась, как один человек.
— Ишь! Вон как! все поднялись! — сказал дьячок. — Как же, все разобрать хочется!
Толпа поглядела, поглядела и улеглась опять.
— Видно, не разберешь, — сказал солдат, — с мякины-то.
— Да-а! Так нам и разбирать… Хоть бы бог дал и с тем справиться, что следует по твоей части, и то слава тебе господи, а то еще…
Дьячок не кончил.
Солнце начало подвигаться в нашу сторону; я поднялся с лавки и пошел во двор, сам не зная зачем.
— Вот как по-нонешнему-то! — в полусерьезном, полушутливом тоне говорила кухарка, сметавшая пыль с последних ступенек лестницы. — Маменька в церкви божией, а дочки тут балясы точат.
Сверху лестницы раздался смех.
— А тебе какое дело? — послышался девичий голос.
— Как какое? А на ком взыщется?.. Я ведь за вами смотреть приставлена? а вы что делаете?
— Разговаривали.
— Что же такое? — послышался голос Павлуши.
— В такое время нельзя балясничать, а надо идти в церкву, да!
— Ведь идем!
— Эва! когда уж шапки разбирают… Ох, девки, девки!
Я вошел на лестницу, тоже потому, что некуда было идти и незачем.
Молоденькая девушка, одетая в какое-то нелепого покроя и цвета праздничное платьице, с голыми по локоть худенькими руками и плечами, сбежала мне навстречу.
— Пойдем! — сказала она назад, и вместе с двумя другими девушками за ней появился Павлуша.
Все они побежали к воротам.
— Ты куда? — остановил было я его.
— К обедне! — второпях произнес он, догоняя девушек, и умчался вслед за ними. В этот день я не мог уж разыскать его.
Сидя на балконе постоялого двора, я смотрел опять на ту же молчаливую толпу и чувствовал, что в этом безмолвном, терпеливом ожидании ею чего-то было много истинной душевной теплоты и глубокой веры, постичь которую я, как человек, не знакомый вовсе с народной душою, решительно не мог. Я видел только эти серьезные, задумчивые лица мужиков и баб, терпеливо ждавших выноса мощей с шести часов утра до трех часов дня.
Я не буду изображать необыкновенного воодушевления, охватившего толпу, когда неожиданно раздался громкий, веселый звон и тронулся крестный ход. Я ничего этого не понимал.
А когда через две минуты по окончании хода началось пьянство, наступившее почти моментально и
в самых исступленных размерах, я вдруг почувствовал непреодолимую жажду вернуться домой… К вечеру мне удалось найти ямщика. А Павлуша так и исчез неизвестно куда.Этим богомольем кончилось краткое, но, в сущности, весьма тягостное путешествие. Выбравшись вечером из города снова в поле, на возвратный путь, и лежа в мужицкой телеге, я соображал о виденном и чувствовал себя крайне дурно; эти почти бессильные потуги ощущать что-либо, не похожее на тягостную обыденщину, и неуменье, отвычка от потребности ценить личные ощущения, которые я видел и в купце, притворно кряхтящем и охающем по-бабьи, рассуждая о звоне, который для него не представляет ничего особенного, и в особенности в любопытной истории, рассказанной дьячком о бестолковых односельчанах, затеявших запутанную историю; "обо всем", о душе, о любви, и требующих удовлетворения от станового пристава, — все это наводит меня на грустные мысли. Как смутно чувствовали эти люди свои душевные потребности, как мало было у них средств выразить свои желания, как отвыкли они от этих насущных потребностей души, без которых обходилась столетняя, поистине мученическая жизнь!..
Небо было, серое; моросил дождь; на душе было скучно и тяжело. Так провел я всю дорогу до дому.
Но вот я дома. На столе кипит самовар; мокрый петух орет под крыльцом во все горло и громко хлопает крыльями.
— Ай дома? — возглашает Лукьян, появляясь с веселым лицом в комнату. — Помолился богу-то?
— Помолился.
— Ну, ладно, посылай поздравку.
Послали за поздравкой.
— А тут без тебя то-то дела-то были.
— Были?
— Тут были дела. Боже милостивый! (Лукьян махает рукой, уже успев опорожнить чашку и придвигая ее к самовару.) Уж мы с твоей маменькой то-то посмеялись.
— Уж да! уж было смеху! — говорит матушка.
— Да расскажите, что такое? — говорю я, с удовольствием входя в колею наших обычных интересов.
— Андрюшку-косолапа знаешь?
— Ну знаю.
— Ну уж дело пошабашенное; уж ведь он шилья украл у меня весной?
— Это верно, что он.
— Ну, он. "Ты, мол, украл-то?" — "Нет, не я…" — "Не ты?" — "Нет, не я…" — "Н-ну смотри!.." Я ему давно это говорил и, признаться, точно что имел на него злобу… Попадись под пьяную руку, я бы с ним, с шельмой, шутить не стал. Ну так это тогда сердце и прошло: чорт с тобой! Только теперь и взбреди мне на ум: дай я с ним сшучу штуку. Пошел он в баню, а я взял ихнего петуха, знаешь, "Зубодер"?
— Ну знаю.
— Ну взял этого петуха — любимый он у него… Душу отдаст. Взял я петуха-то, поднес к окну в бане и говорю: "Андрюшка, говорю, я сейчас ему голову напрочь". Как он увидал петуха-то у меня, что ж бы ты думал?
— Ну?
— Выскочил, каков был, за мной. Я в переулок, он за мной, весь в мыле, — тут смеху! Вся улица высунулась.
— Ха-ха-ха!
— Ха-ха-ха!.. — помирает наша компания.
И мало-помалу успокоивает меня… Мне нужны были факты успокоительные; но в то тревожное время, когда появлялись уже знакомые читателю Демьяны, нужны были некоторые натяжки, чтобы отстранить от себя невольно мечтавшийся образ пленительного будущего; нужно было иной раз убеждать себя в том, что это пройдет, что ничего не будет.