Разведка - это не игра. Мемуары советского резидента Кента.
Шрифт:
Думая обо всем этом, я дошел до такой степени состояния, что днем и ночью прислушивался к шуму и голосам в тюремном коридоре. Особое внимание и тревогу вызывали у меня крики голубей, а их было немало. Эти крики напоминали мне мучительный плач женщин. Более приглушенные – голос жены Жаспара, а более тонкие – голос Блондинки, а иногда и Мишеля.
Одним словом, моральные переживания, повторяю, были гораздо более страшными, чем те пытки, о которых я только слышал, находясь в гестаповских тюрьмах, или от тех, кто там побывал и которым удалось остаться в живых. При применении пыток подчас были неимоверные боли, люди страдали физически, а здесь на Лубянке были ни с чем не сравнимые переживания,
Однако я не тонул в уготованном мне болоте, а старался держаться на плаву, следовательно, мог еще существовать. Много лет спустя, читая роман В. Дудинцева «Не хлебом единым», я неожиданно наткнулся на строки, целиком и полностью совпадавшие с моими мыслями на Лубянке. Автор констатировал: «Кто научился думать, того лишить свободы нельзя».
Нет, не буду скрывать, иногда я сожалел, что по моей вине все так в моей жизни. Но я ни на минуту не сожалел о том, что вернулся к себе на Родину!
Могу предположить, что Кулешову было очень приятно, что состряпанное им против меня обвинение не потребовало для «Особого совещания» никаких обоснований. Оно принято начальством, которое сумело, возможно, даже не знакомясь с делом, подписать решение по нему. «Особое совещание», в свою очередь, не будет искать доказательств моей невиновности. Я думал, что для этой «тройки» достаточно поручить машинистке отпечатать на типографском бланке: «слушали, постановили», и он тут же будет подписан, а затем все пойдет в тщательно оберегаемый архив – и никто не будет разбираться в действительной сущности дела, опровергать сфабрикованное следователем обвинение.
С тяжелыми переживаниями я ждал этапа в ИТЛ. Ждать пришлось почти целый год.
ГЛАВА XXXI. Последний год тюрьмы. Дальний путь по этапу и многие годы в исправительно-трудовых лагерях Воркуты, а также короткий миг свободы.
Выписка из протокола постановления о заключении Анатолия Гуревича в исправительно-трудовой лагерь. 18 января 1947 года
После неожиданного свершившегося объявления решения «Особого совещания» МГБ СССР, приговорившего меня по ст. 58-1а к 20 годам ИТЛ, я в напряжении ждал направления этапом в какой-то лагерь для заключенных. Должен признаться в том, что я не имел никакого представления, в какой лагерь меня направят и что такое вообще исправительно-трудовой лагерь. Не мог себе я представить и того, что означает этап. Впервые услышал это слово от моих сокамерников, но и они точно ничего не могли объяснить.
Продолжая находиться на Лубянке, мне оставалось только превозмочь боль, вызванную незаслуженным осуждением. Мне надо было найти в себе силы, для того чтобы сохранить уважение лично к себе, не потерять лица достойного гражданина своей Родины. Не буду скрывать, что эта боль становилась все более нетерпимой в результате того, что вынесенные в отношении меня незаслуженное обвинение и приговор заставляли задумываться над тем, что происходит у нас в социалистическом государстве. Чем могло бы быть оправдано нарушение всех форм законности, предусмотренных не только Конституцией СССР, но и другими правовыми документами?
В этих тяжелых переживаниях еще целый год я провел в камере внутренней тюрьмы НКВД СССР.
С одной стороны, тот факт, что меня продолжают содержать в этой тюрьме, мог несколько успокоить. Это могло означать, что я мог быть еще нужен органам государственной
безопасности. Конечно, зачем – представить себе не мог.С другой стороны, это меня волновало, так как я мог предположить, что в ИТЛ меня решили вообще не направлять, а в результате возникал вопрос: что со мной будет дальше, как вообще решили со мной разделаться?
Я отлично понимал, что после всего происшедшего Абакумов был заинтересован ни при каких обстоятельствах не дать мне возможности обжаловать решение «Особого совещания» и подробно изложить командованию и даже лично И.В. Сталину все, что Абакумов и его сатрапы удачно пытались скрыть исключительно в своих интересах. Тогда я мог думать только о немногом: в чем состоят эти интересы? Мои сомнения основывались следующими предположениями:
Абакумов стремился приписать только себе и руководимой им организации «Смерш» мой захват (не указывая, однако, где именно ему удалось меня арестовать) и «разоблачение», в результате которого я был «вынужден» признаться в допущенной мною «измене Родине»;
Абакумов умышленно ни в одном протоколе проводимого следствия не потребовал, чтобы было указано, при каких обстоятельствах были арестованы без малого два года перед моим «арестом» завербованные мною начальник зондеркоманды гестапо «Красная капелла» Паннвиц, его радист Стлука и секретарша Кемпа, доставленные мною с разрешения ГРУ в Париж в миссию по репатриации и, наконец, в Москву (это тоже должно было служить поднятию авторитета Абакумова и его службы);
Абакумов стремился к своим заслугам приписать и то, что «Смерш» сумел захватить из архивов гестапо очень важные документы, с тем, чтобы их представить лично И.В. Сталину (тогда я еще не мог думать, что Абакумов эти документы вообще утаил от руководства);
Абакумов стремился скрыть от руководства, допущенные нашими органами контрразведки ошибки, что, по моему мнению, создавало возможность гитлеровцам разгромить наши резидентуры и в особенности группу немецких патриотов, руководимую Харро Шульце-Бойзеном.
В то же время тюремная камера меня несколько и успокаивала. Я еще продолжал верить, что Главразведупру, возможно с помощью Генерального прокурора, удастся заставить Берия и Абакумова пересмотреть все материалы проведенного следствия, а в результате и обеспечить рассмотрение выдвигаемого против меня обвинения в Военной коллегии Верховного суда СССР. Мне казалось, что именно и это могло заставить органы государственной безопасности продолжать мое содержание в тюрьме.
Итак, следствие уже закончилось. Я был вправе считать, что меня больше не будут вызывать к следователю. Это тем более, что Кулешов «дружески» со мной попрощался еще до того, как мне стало известно решение «Особого совещания». В последний раз, когда мы встретились с ним в его кабинете во время моего очередного вызова, мне показалось, что у него изменилось настроение в лучшую сторону по отношению ко мне.
Я ошибался, что это были мои последние встречи с Кулешовым. Через некоторое время после предъявления мне решения «Особого совещания» он вновь вызвал меня к себе. И на этот раз проявил свое «дружелюбие», что, естественно, меня очень удивило.
Выкурив по сигарете и даже выпив по чашечке заказанного им кофе, он позвонил по телефону и попросил зайти к нему. Вскоре в кабинет вошел довольно молодой, хорошо подтянутый, в форме майора человек. Своим поведением он не был ничем похож на Кулешова. Вежливо поприветствовав меня, направился к столу, за которым восседал Кулешов.
Назвав фамилию вошедшего в кабинет майора Леонтьева, Кулешов представил ему меня, что в дальнейшем я буду работать с ним. После этого Кулешов вызвал сопровождающего и меня препроводили в камеру.