Разведшкола № 005
Шрифт:
Наша разведгруппа выполнила задание. Она перехватила немецкого офицера связи, который в сопровождении полувзвода казаков пытался степью пробраться к Сальску. Ведь дороги были перекрыты нашими патрулями. Был скоротечный бой, в результате которого этого офицера из штаба генерал-фельдмаршала Клейста и пару человек его охраны взяли в плен, остальных перебили или рассеяли. На обратном пути разведчики прихватили овцу, бродившую по степи. Вот она-то и украсила нашу кашу.
Когда я поел, меня позвали к руководству. Они, как я полагал, только что переговорили со штабом. Я заметил, что радист упаковывает свою рацию. «Батя» потребовал от меня полного отчета о ночном приключении. Потом спросил, как себя чувствую себя, оклемался ли? И вновь
Когда стало смеркаться, я позвал Виктора Аксенова и передал ему приказ «Бати» о пленных. Мы развязали им ноги и со скрученными за спиной руками повели в степь. Приказ «пустить в расход» означал расстрел. И мне и Виктору много раз приходилось стрелять в солдат противника, но издалека. А вот так, глядя в глаза обреченных на смерть людей, довелось впервые. Мы знали, что это враги, и ненавидели их смертельно. Но стрелять с трех шагов в беззащитного человека было непривычно и крайне неприятно.
Отойдя метров на сто от кошары, Виктор двумя короткими очередями из автомата убил обоих. Головы пленных разлетелись, словно гнилые арбузы. О чем я думал во время этой экзекуции? Я представлял себе как «исполнители» НКВД расстреливали моего отца и его соратников в подвале на Лубянке и от этого меня переполняла злоба.
Мы с Виктором забросали убитых сухой полынью и ковылем, после чего вернулись в кошару. Отряд ужинал перед ночным переходом, но я от еды отказался. Вид тушенки вызывал у меня рвоту. Мне казалось, что это мозги из разбитых голов пленников.
Однажды, значительно позже, уже во время службы в казачьем корпусе, мне пришлось расстреливать пленного немецкого офицера-эсэсовца, лет 45 на вид. Он стоял спиной ко мне, но потом обернулся и наши взгляды встретились. Я увидел в его глазах страх, отчаяние и ненависть одновременно. Это длилось какое-то мгновение. Потом он спросил меня на чистом русском языке с московским выговором: «Что, кончать меня будешь?» Я ответил ему, что он фашист, изверг и преступник, и что ничего другого он не заслуживает. А он мне сказал, что всему, что они делают с нашими людьми, они научились у нас же, и что гестапо построено по образцу советского ГПУ. Этой жестокой правды я вынести не мог и очередью из автомата разможжил ему голову.
К вечеру мы отдохнули, доели кашу. Благо, в кошаре топлива было много, это позволило поесть горячего. Мы наполнили фляжки, колодец был рядом с кошаром. Расстреляли пленных и походным порядком снова двинулись в темноту. Под ногами тревожно шуршала мерзлая сухая полынь. Мою амуницию успели уже распределить между бойцов. Ведь меня считали погибшим. Мне вернули мой же окровавленный вещмешок, который надели на мою голову при ночной встрече, выделили боезапас. Кроме своего ППШ, я взял пулемет МГ-34 и запасные ленты к нему. Но все же идти назад было значительно легче. На шею надел ремень от автомата, руки положил на его ствол и приклад, пулемет повесил на правое плечо. Переднего вещмешка у меня не было.
Так без приключений прошло трое суток. За этот срок, по Подсчетам командира, мы прошли около ста километров. На четвертый день пути, на очередном привале совершенно неожиданно вдруг прозвучала команда: «Подъем, всем встать и пройтись, шевелить пальцами ног, кто отморозит их, тому крышка!». «Батя» почему-то нервничал, это передалось и нам. И снова марш прежним порядком. Движение пару часов шло как обычно.
Но вдруг подул сильный, очень холодный ветер. «Батя» остановился, послюнявил палец и приподнял его. Затем остановил головной дозор. Когда мы, нарушив строй, сгрудились
вокруг него и комиссара, он прокричал: «Во время движения дистанцию между парами сократить до возможного. Надвигается шурган». Так жители калмыцких степей называют снежные бури, когда шквальный ветер несет вперемешку с черной колючей пылью хлопья снега. Эта смесь слепит глаза, забивает рот и нос. Тогда в степи гибнут кони, падает скот. Человека, застигнутого в степи, вдали от жилья, ветер может сбить с ног и не дать подняться.Мы шли, спотыкаясь в темноте, терли слезящиеся глаза, пытаясь заслониться свободной рукой от обжигающего ветра, спрятать лицо в поднятый воротник шинели. Шурган — черная буря. Нет ничего хуже черной бури, внезапно налетевшей ночью в степи. А мы шли в этой бурлящей черной круговерти. По колонне передали команду всем взяться за руки и идти гуськом.
Так мы и шли, то и дело падая, поднимая друг друга. Все понимали: отстать — это гибель. Впереди, сменяя друг друга, шли то «Батя», то комиссар, то Аксенов-старший, проверяя по колеблющейся стрелке компаса направление движения.
По колонне передали предупреждение «Бати» ни в коем случае не садиться. Кто сядет, тот уже не встанет. А дальше последовала его просьба: «Сынки, кто считает себя мужчинами, возьмите оружие у девчат, поддержите их». Сынки сами шли с закрытыми глазами и спали на ходу. Но просьба «Бати» встряхнула нас. Я сам еле волочил ноги, но все же снял с санинструктора сумку с медикаментами, а затем снайперскую винтовку с Наташи Потаповой. Наверное, и другие, почувствовав себя мужиками, сделали тоже самое. Я уже не чувствовал ничего. Одна забота застряла в голове — не выпустить руку идущего впереди, не упасть. Через некоторое время почувствовал, что кто-то снимает с моего левого плеча снайперскую винтовку. Оглянувшись, увидел Федю Воронина. Он сказал мне — командир, надо делиться — опять взял и зажал мою руку. Так мы шли всю ночь без привала.
К рассвету шурган стих. «Батя» разрешил сделать привал. Для дневки он выбрал лощину, поросшую ковылем и полынью. Пить хотелось до безумия. У меня во фляжке осталось немного воды. Когда я поднес ее ко рту, увидел глаза моих девчат. Они смотрели на фляжку и губы у них дрожали. Я позвал их, протянул им фляжку, предупредил: «По одному глотку каждой». Они рванулись ко мне, каждая сделала по огромному глотку, и когда вернули фляжку, она была совершенно пустой.
Пришлось мне довольствоваться снегом. Слава Богу, его было много, но он был серый от пыли. Лишь в зарослях сухой полыни, в мелких низинах с подветренной стороны можно было нагрести немного чистого снега. В поисках его мы обшарили все вокруг.
Через некоторое время, когда все бойцы, наглотавшись снега, собрались в центре лощини, ко мне подошел «Батя» и, положив руку на плечо (у него была такая привычка общения), громко, чтобы слышали все, сказал:
«В такую погоду немцы носа из блиндажей не высунут. А вот конные разъезды калмыцких или казачьих патрулей могут появиться. Не теряй бдительности, сын. Дежурить будете по одному, по полчаса каждый. Смотрящими назначать только самых крепких ребят. Начнешь со своих. Сейчас подойдут бойцы из других групп. Определи очередность, пусть ложатся рядом друг с другом в порядке очередности дежурства».
Потом дал мне свои часы. Значит, мне дежурить первым.
«Через полчаса разбудишь второй номер и передашь ему часы», — сказал «Батя» — и так далее по установленному порядку. И не забудь предупредить сменщиков, чтобы они, заступая на дежурство, обязательно (он повторил это слово дважды), будили спящих и заставляли их менять позу, переворачиваться и следить, чтобы сапоги у спящих были приспущены, и они шевелили пальцами ног, иначе замерзнут».
«Батя» похлопал меня по плечу и ушел. Эта дневка была самой трудной и запоминающейся. Все бойцы, кроме дежурных, спали как мертвые, разбудить их не было никаких сил. Дежурным приходилось самим переворачивать спящих, у некоторых приспускать сапоги.