Развод. Зона любви
Шрифт:
Но когда она сидела напротив меня, с руками, сцепленными так, будто сама себя держала, с глазами, в которых ещё стояла та девочка, что не попрощалась с сестрой — я понял.
Я это сделаю.
Хоть сожгут потом вместе с личным делом.
Я начал с архива. Старые связи, которые должны были сдохнуть вместе с первыми указами. Один черт — телефон не меняется у тех, кто однажды прикрыл глаза и взял на лапу. Я знал, кому звонить. Знал, где искать.
— Ты чего, Горин, спятил? Это двадцать лет назад! Там всё давно закрыто.
— Ты мне нужен не за "тогда". А
— Виктор? Ты с ума сошёл…
"Я давно с ума сошел, — подумал я, — Если хоть строчка в деле не так — я найду".
Папки поднимались медленно. С прокуренным дыханием. С тишиной, от которой гудели уши. Старые дела — это как косточки, закопанные в бетон. Но если знаешь, где копать — услышишь хруст.
И я услышал.
Официальная версия — девочка. Лестница. Несчастный случай.
Но потом я нашёл протокол — без подписи матери. Без экспертизы. Без анализа крови. Без паталогоанатомов…типа родители попросили без вскрытия…
Фотографий тела не было. Акт осмотра — скомканный.
Имя Виктора мелькает в показаниях охраны — "был в доме в момент происшествия". Только в финальной версии его уже нет.
Чудеса, мать их.
А потом — платёжка. Благотворительный взнос. Через три дня после смерти. Счёт — мамин. Отправитель — строительная компания, записанная на отца Виктора.
Я сидел ночью в своём кабинете. На столе — папка. В пепельнице — окурки. Тишина вокруг — звенящая.
На фото — маленькая Лена. Шесть лет. Улыбка. Молочные зубы.
Я сжал челюсти.
— Ты, мразь, её убил, — выдохнул я. — И закопал это дело так глубоко, что думал, никто не достанет. Но я достану. Потому что она моя.
Анна.
Она сказала мне, поверила, вывернулась до боли — и теперь это уже не просто правда. Это жажда. Это моя ярость. Это моя война.
Я курил, смотрел на папку, и внутри было только одно:
Если я влезу глубже — назад дороги не будет.
Но я уже влез.
По уши. По шею. По самому горлу.
Я обещал ей.
А значит — Виктору пришёл пиздец.
Я знал, что когда-нибудь это начнётся. Слухи, шёпотки, кривые взгляды через плечо, бумажные змеи, запущенные вверх по иерархии — всё это было неизбежно. Но я не думал, что так быстро. И что так низко.
Первым позвонил тот, чьё имя я давно вычеркнул из памяти. Сухой прокуренный голос, будто из могилы:
— Ты на кого рот открываешь, Горин?
— Кто ты вообще?
— Ты лезешь туда, где зона заканчивается.
— А ты откуда знаешь, где она заканчивается? — выдохнул я.
— Виктор не твой уровень.
— А ты не мой советник. Пошёл нахуй.
Повисла тишина. Звонок был не угрозой — предупреждением. Стиль, который я слишком хорошо знал. Всё, значит. Пошло. Машина включилась. Я тронул то, что трогать было нельзя. Полез в дело, из которого двадцать лет вымывали кровь, как пятно со скатерти. И теперь система обернулась.
Утром зам вошёл в кабинет с видом собаки, которую вот-вот выставят на улицу. Ни папок, ни планшета. Только глаза, в которых всё уже
горело.— Проблема, — сказал он.
— Конкретнее.
— На тебя вброс.
Он не сел, даже не подошёл. Стоял у двери, будто ждал, что меня вынесет волной.
— Что за вброс?
— Анонимка. Подписана от смены. Подробности. Фото. Слухи. Камеры. Говорят, у тебя интимная связь с Брагиной.
— И?
— И ты копаешь под Виктора Брагина. Пишут, что ты используешь архивы не по делу, закрываешь доступ к папкам, общаешься с внешними. Один из охранников говорит, что видел тебя ночью в душевом блоке с ней…
Я закурил. Спички дрожали в пальцах. Сигарета подскакивала к губам, будто у неё тоже начался тремор.
— Кто писал?
— Мурин. Точно он. Мы узнали почерк, но он успел пустить это в верха. Бумаги уже ушли в управление.
— Он подписался?
— Нет. Но это неважно. Система не ищет справедливости. Она ищет, кого трахнуть.
Я молчал. Дым резал носоглотку. Где-то в груди щёлкнуло. Негромко, но навсегда.
Потом была тюрьма. Стены. Люди. Шепчутся. Смотрят в спину. Те, кто раньше отводил глаза, теперь вымеряют. Ходят, будто с линейкой в руках: когда ты свернёшь, как часто заходишь в блок, как долго задерживаешься. А бабы… бабы чувствуют всё раньше всех. Они уже улыбаются Анне не так. Уже смотрят на неё, как на проклятую.
Жанка, та старая стерва, кивнула мне на проходе — впервые за полгода. Просто кивнула. Но этого хватило. Я всё понял. Она видела, курва, нас возле душевой и настучала.
Я выхожу в курилку, один, зажимаю лоб рукой, чувствую, как под пальцами стучит кровь. Я вспоминаю её голос. Вспоминаю, как она лежала подо мной, как стонала сквозь зубы, как цеплялась ногтями за плечи, как будто хотела остаться внутри. Я вспоминаю, как вела себя в кабинете, когда рассказывала про сестру. Когда дрожала — не от страха, от памяти. И я уже не начальник. Я мужчина. Я зверь. Я на цепи, которая вот-вот лопнет.
Если бы мне дали выбор — остаться при звании или трахнуть её ещё раз, забыв обо всём — я бы выбрал её. Я бы выбрал этот взгляд, эту тишину, эту боль, эту правду. Я бы вошёл в неё даже на камеру. Даже если бы за дверью стояли с приказом об увольнении. Я бы трахал её на своём рабочем столе, если бы знал, что это будет последний раз.
Потому что она уже во мне. Не просто в теле. В крови. В голосе. В бессонных ночах. В ярости. Я не хочу быть чистым. Не хочу быть начальником. Я хочу быть её. До конца. До разрушения.
И похуй, кто там слил меня. Виктор. Мурин. Или сама система.
Пусть ломают. Пусть зовут. Пусть ставят на стол приказ.
Я уже сделал выбор. Я уже ебу смерть в лицо, если она встанет между мной и этой женщиной.
И теперь — назад не повернуть.
Я знал, куда еду. Мне не надо было объяснять. Не надо было присылать повестку, не надо было строить интригу. Если вызывают в управление без предупреждения — значит, на столе уже всё лежит. Просто хотят посмотреть в глаза, перед тем как ударить. Это не суд. Это казнь по уставу.