Речь без повода... или Колонки редактора
Шрифт:
Мне, повторяю, ближе и яснее собственный опыт…
Конечно, жизнь в Союзе была незавидная. Особенно в последние годы. И все же существовало какое-то подобие отдушины. Что-то напоминающее запасной выход. Нечто утешительно-призрачное.
Так, постепенно и бессознательно, завладела нашими душами АМЕРИКАНСКАЯ МЕЧТА. Неясно и волнующе сияла она где-то за чертой.
Вообще, идея загробной жизни представляется мне гениальной. Недаром эта идея положена в основу любой религиозной системы. При этом, загробная жизнь в художественном отношении бесцветна и даже убога. Особенно — в положительном
Зримые и ужасающие картины ада нарисованы Джойсом. (Не говоря о Данте.) Эстетического воплощения идеи рая не существует. Рай — призрачен и бесконфликтен. В нем отсутствуют страсти и пороки. (Как в послевоенной советской драматургии.) Известно только, что в раю хороший климат. А также — изобилие калорийных продуктов.
Честно говоря, рай напоминает сталинскую эпоху в прозе Бабаевского.
Короче говоря, рай прекрасен, но малоубедителен.
Столь же бесплотной выглядела наша американская мечта. Америка в мечтах рисовалась прообразом загробной жизни. Аналогом райского блаженства.
В Америке — свобода печати. В Америке — демократия и плюрализм. А главное, много джинсов, колбасы и шоколада.
Мы знали, что в Америке хорошо. И этого было достаточно.
И вот мы здесь. Как говорится, выбрали свободу. Накупили барахла в дешевых магазинах. Однако я не уверен, что все мы абсолютно счастливы.
Чужой язык оказался неприступной крепостью. Его можно разрушить, исковеркать. Победить его нельзя.
А ведь язык был чуть ли не единственным моим достоянием. Предметом особой гордости. Он придавал мне уверенность. Возвышал в собственных глазах.
Как я гордился тем, что умею разговаривать с академиками и зеками. С партийными функционерами и отставными хоккеистами. С профессором Лотманом и фарцовщиком Белугой.
Более того, язык надежно защищал меня.
Вспоминается такой эпизод. Шел я ночью проходными дворами в районе Лиговки. Навстречу — четверо парней. У одного — бутылка портвейна в руке. Я налево, они налево. Я направо, они направо.
Ребята явно ищут приключений. Что ты будешь делать? И кругом — ни души.
Я остановился. Говорю:
— Вас и так — четверо на одну бутылку. А вы еще меня хотите пригласить!
Смотрю — заулыбались. А через минуту уже предлагали отхлебнуть из горлышка.
Правда, я гуманно отказался…
Извините за многословное отступление…
Человек очень быстро привыкает к хорошему. И очень медленно — к плохому.
И наоборот. Плохое забывается очень быстро. Хорошее — не забывается.
Я двух лет не живу в Америке. Иной раз захожу в магазин, а продавец чего-то не улыбается. Странно, думаю, зайду-ка, пожалуй, в другой магазин…
А что творилось в Союзе?! Заговоришь, бывало, с продавцом. На какую-нибудь близкую ему тему. Насчет маргарина. Хорошо если матом не покроет…
Короче, плохое дается с трудом. А плохого здесь — сколько угодно!
Мы думали, американская преступность — это так. Гримаса советской пропаганды. Оказалось — на улицу страшно выйти.
Или взять, к примеру, трущобы Бронкса. Действительно, такое мне в Ленинграде не попадалось.
Есть здесь бессердечные эксплуататоры. Есть взяточники и бюрократы. Политические демагоги.
Спекулянты. Ловцы человеческих душ. Есть своя пропагандистская машина. Кстати, действующая назойливо и примитивно.Все есть.
Есть, разумеется, и свобода. Желанная, полная и безграничная. Та, которую мы выбирали. Ради которой покидали нажитое добро. Разрывали семейные узы. Оставляли пожилых, консервативных родителей. А случалось, что и маленьких детей…
Вот она, долгожданная свобода! Свобода печати! Свобода воли! Свобода духа!
Выбрали! Дорвались! Обрели!
Лично я был уверен — вот обрету свободу, первым делом напишу что-то вроде «Гамлета».
И что же? Где наши «Божественные комедии»? Где наши «Братья Карамазовы»? Где, на худой конец, «Севастопольские рассказы»? Где элементарное «Муму»?!
Есть свобода печати. Есть газеты, журналы, издательства. Есть бумага. А шедевров что-то не видно.
Лимонов написал похабную книгу о своей исхудавшей, беспризорной жене. Тарасевич наводнил западную прессу советскими эстрадными репризами. Людмила Штерн с необыкновенным душевным подъемом излагает свою заурядную биографию. Талантливейший Юз Алешковский растворился в безудержном приблатненном наговоре.
О Довлатове и говорить не хочется…
Почему замолчал виртуоз Марамзин? Где умная, благородная проза Игоря Ефимова? Что произошло с Аркадием Львовым?
Читатели, прямо скажем, тоже хороши. Зайдите в «Красное яблоко» на 108 улице. Присмотритесь к окружающим. Рыбы накупили. Сосисок накупили. Польские шоколадно-вафельные торты не оставили без внимания. Рядом пылится забавная книжка Александра Баскова. И стоит-то несчастных четыре доллара. Не покупают! Журнал «Искусство кино» не покупают! Даже про шпионов читать не хотят…
Советский читатель — вот о ком я по-настоящему тоскую.
Два года перед выездом читал я одну нелегальщину. К обычной литературе начисто вкус потерял. Даже Фолкнера не перечитывал. Линда Сноупс, мулы, кукуруза… Замечательно, гениально, но все это так далеко…
Снабжал меня книгами в основном писатель Ефимов. То и дело я звонил ему:
— Можно зайти — долг вернуть?
Наконец, Ефимов рассердился:
— Мне тридцать человек ежедневно звонят, долги возвращают. Меня же из-за вас посадят как ростовщика! Придумайте что-нибудь более оригинальное…
Особенно популярен в Ленинграде «Континент».
Любой культурно-алкогольной идеей готов пренебречь достойный человек ради свежего номера. Хотя бы до утра, хотя бы на час, хотя бы вот тут перелистать…
Спрашивается, где я найду такого читателя?! Разве выдержат мои произведения конкуренцию с осетриной?!
А тиражи? Тысяча — это уже считается неплохо. А когда в Союзе мне понизили тираж до 18 000 экземпляров, я запил от унижения. (Правда, в Союзе книжку так и не издали.)
Короче, обрели свободу. Брели, брели, и обрели!
Поели, оделись, машин накупили…
Что дальше?
Не знаю. Замираю в растерянности и недоумении…
Говорят, в любой статье должно быть позитивное начало. Какой-то жизнеутверждающий штрих. Что бы такое придумать в финале?