Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

О, славная твоя поездка в апреле и мае месяцах, когда ты пытался вывести колонию даже в Капую! Мы знаем, каким образом ты оттуда унес ноги; лучше было сказать - немногого недоставало, чтобы ты оттуда не унес ног132. (101) Этому городу ты угрожаешь. О, если бы ты попытался действовать так, чтобы уже не приходилось жалеть об этом "немногом"! Но какую широкую известность приобрела твоя поездка! К чему упоминать мне о великолепии твоего стола, о твоем беспробудном пьянстве? Впрочем, это было накладно для тебя, но вот что накладно для нас: когда земли в Кампании изымали из числа земель, облагаемых налогом, с тем, чтобы предоставить их солдатам, то и тогда мы все считали, что государству наносится тяжелая рана133. А ты эти земли раздавал участникам своих пирушек и любовных игр. Об актерах и актрисах, расселенных в Кампанской области, говорю я, отцы-сенаторы. Стоит ли мне теперь сетовать на судьбу леонтинских земель134? Ведь именно эти угодья, кампанские и леонтинские, считались плодороднейшими и доходнейшими из всего достояния римского народа. Врачу - три тысячи югеров. А сколько бы он получил, если бы тогда вылечил тебя? Ритору135 - две тысячи. А что, если бы ему удалось сделать тебя красноречивым? Но поговорим еще о твоей поездке и Италии.

(XL, 102) Ты вывел колонию в Касилин, куда Цезарь ранее уже вывел колонию. Ты в письме спросил моего совета (это, правда, касалось Капуи, но я дал бы такой же совет насчет Касилина136): позволяет ли тебе закон вывести новую колонию туда, где колония уже существует? Я указал, что вывод новой колонии в ту колонию, которая была выведена с совершением авспиций,

противозаконен, пока эта последняя существует. В своем письме я ответил, что новые колоны могут приписаться. Но ты, безмерно зазнавшись и нарушив все права авспиций, вывел колонию в Касилин, куда несколькими годами ранее уже была выведена колония, причем ты поднял знамя и провел границы плугом137, лемехом которого ты, можно сказать, чуть не задел ворот Капуи, так что земли процветавшей колонии уменьшились. (103) После этого нарушения религиозных запретов ты набросился на касинское поместье Марка Варрона138, честнейшего и неподкупнейшего мужа. По какому праву? Какими глазами мог ты на него смотреть? "Такими же, - скажешь ты, - какими я смотрел на имения наследников Луция Рубрия, на имения наследников Луция Турселия и на бесчисленные остальные владения". А если ты сделал это, купив их на торгах, то пусть остаются в силе торги, пусть остаются в силе записи, лишь бы это были записи Цезаря, а не твои, иными словами, те, в которых были записаны твои долги, а не те, на основании которых ты от долгов избавился. Что же касается поместья Варрона в Касине, то кто мог бы утверждать, что оно поступило в продажу? Кто видел копье, водруженное при этой продаже? Кто слышал голос глашатая? Ты, по твоим словам, посылал в Александрию человека, чтобы он купил поместье у Цезаря; ибо дождаться его самого тебе было трудно. (104) Но кто и когда слыхал, что какая-то часть имущества Варрона была утрачена, между тем его благополучием было озабочено множество людей? Далее, а что, если Цезарь в своем письме даже велел тебе возвратить это имущество? Что еще можно сказать о таком бесстыдстве? Убери хотя бы на короткое время те мечи, которые мы видим: ты сразу поймешь, что одно дело торги, устроенные Цезарем, другое - твоя самоуверенность и наглость. Ведь тебя на этот участок не допустит, уже не говорю - сам собственник, но даже любой его друг, сосед, гость, управитель.

(XLI) А сколько дней подряд ты предавался в этой усадьбе позорнейшим вакханалиям! Начиная с третьего часа пили, играли, извергали из себя139. О, несчастный кров "при столь неподходящем хозяине"140! А впрочем, разве он стал там хозяином? Ну, скажем, "при неподходящем постояльце"! Ведь Марк Варрон хотел, чтобы у него было убежище для занятий, а не для разврата. (105) О чем ранее в усадьбе этой говорили, что обдумывали, что записывали! Законы римского народа, летописи старины, все положения философии и науки. Но когда постояльцем в нем был ты (ибо хозяином ты не был), все оглашалось криками пьяных, полы были залиты вином, стены забрызганы; свободнорожденные мальчики толклись среди продажных, распутницы - среди матерей семейств. Приезжали люди из Касина, из Аквина, из Интерамны; к тебе не допускали никого. Впрочем, это как раз было правильно; ведь у столь тяжко опозорившегося человека и знаки его достоинства были осквернены.

(106) Когда он, отправившись оттуда в Рим, подъезжал к Аквину, навстречу ему вышла довольно большая толпа людей, так как этот муниципий густо населен. Но его пронесли через город в закрытых носилках, словно мертвеца. Аквинаты, конечно, поступили глупо, но ведь они жили у дороги. А анагнийцы? Они, так как их город находится в стороне от дороги, спустились на дорогу, чтобы приветствовать его как консула, как будто он действительно был им. Трудно поверить, если скажут [...], но тогда всем слишком хорошо было известно, что он никого не принял, тем более что при нем было двое анагнийцев, Мустела и Лакон, один из которых - первый по части меча, другой - по части кубков141 (107) Стоит ли мне упоминать об угрозах и оскорблениях, с какими он налетел на сидицинцев142, о том, как он мучил путеоланцев за то, что они избрали своими патронами143 Гая Кассия и Брутов? Жители этих городов сделали это из великой преданности, рассудительности, благожелательности, приязни, а не под давлением вооруженной силы, как избирали в патроны тебя. Басила144 и других, подобных вам людей; ведь никто не хотел бы даже иметь вас клиентами; не говорю уже - быть вашим клиентом.

(XLII) Между тем в твое отсутствие какой торжественный день наступил для твоего коллеги, когда он разрушил на форуме тот надгробный памятник, который ты привык почитать145! Когда тебе сообщили об этом, ты, как видели все, кто был вместе с тобой, рухнул наземь. Что произошло впоследствии, не знаю. Думаю, что страх перед вооруженной силой одержал верх; ты сбросил своего коллегу с небес к добился того, что он стал если даже и теперь непохожим на тебя, то, во всяком случае, непохожим на самого себя.

(108) А каково было потом возвращение Антония в Рим! Какая тревога во всем городе! Мы вспоминали непомерную власть Цинны, затем - господство Суллы; недавно мы видели, как царствовал Цезарь. Были, быть может, и тогда мечи, но припрятанные и не особенно многочисленные. Но каковы и сколь сильны твои злодеи-спутники! Они следуют за тобой в боевом порядке, с мечами в руках. Мы видим, как несут парадные носилки, полные щитов. Но мы, отцы-сенаторы, уже притерпевшись к этому, благодаря привычке закалились. В июньские календы мы, как было решено, хотели явиться в сенат, но, охваченные страхом, тотчас же разбежались. (109) А Марк Антоний, ничуть не нуждавшийся в сенате, не почувствовал тоски ни по одному из нас, нет, он даже обрадовался нашему отъезду и тотчас же совершил свои изумительные деяния. Подлинность собственноручных записей Цезаря он отстоял из своекорыстных побуждений, но законы Цезаря и притом наилучшие146 он уничтожил, дабы иметь возможность поколебать государственный строй. Наместничества он продлил на ряд лет и, хотя именно ему следовало быть защитником распоряжений Цезаря, отменил его распоряжения, касающиеся и государственных и частных дел. В государственных делах нет ничего более важного, чем закон; в частных делах самое прочное - завещание. Одни законы он отменил без промульгации147, о других промульгацию совершил, чтобы их упразднить. Завещание же он свел на нет, а оно даже для самых незначительных граждан всегда сохранялось в силе. Статуи и картины, которые Цезарь завещал народу вместе со своими садами, он перевез отчасти в сады Помпея, отчасти в усадьбу Сципиона.

(XLIII, 110) И это ты хранишь память о Цезаре? Ты чтишь его после его смерти? Можно ли было оказать ему больший почет, чем предоставление ему ложа, изображения, двускатной кровли и назначение фламина 148? И вот теперь, подобно тому как фламин есть у Юпитера, у Марса, у Квирина, у божественного Юлия им является Марк Антоний. Почему же ты медлишь? Где же твоя инавгурация149? Назначь для этого день; подумай, кто мог бы совершить твою инавгурацию; ведь мы - коллеги, и никто не откажется сделать это. О, гнусный человек!
– безразлично, являешься ли ты жрецом Цезаря или жрецом мертвеца. Далее, я спрашиваю: разве тебе неизвестно, какой сегодня день? Разве ты не знаешь, что вчера был четвертый день Римских игр в Цирке150 и что ты сам внес на рассмотрение народа предложение, чтобы пятый день этих игр дополнительно был посвящен Цезарю? Почему же мы сегодня не облечены в претексты, почему мы терпим, что Цезарю, в силу твоего же закона, не оказывают почета, положенному ему? Или осквернение молебствия прибавлением одного дня ты допустил, а осквернения лож не захотел? Либо изгоняй благочестие отовсюду, либо повсюду его сохраняй. (111) Ты спросишь, одобряю ли я, что у Цезаря были ложе, двускатная кровля, фламин. Нет, я ничего этого не одобряю. Но ты, который защищаешь распоряжения Цезаря, как объяснишь ты, почему ты одно защищаешь, а о другом не заботишься? Уж не хочешь ли ты сознаться в том, что имеешь в виду только свою выгоду, а вовсе не почести, оказываемые Цезарю? Что ты на это, наконец, ответишь? Ведь я жду потока твоего красноречия. Твоего деда я знал как красноречивейшего человека, тебя - даже как чересчур откровенного в речах. Он никогда не выступал

на народной сходке обнаженный; твою же голую грудь - простодушный человек!
– мы увидели. Ответишь ли ты на это и вообще осмелишься ли ты открыть рот? Найдешь ли ты в моей столь длинной речи что-нибудь такое, на что ты решился бы дать ответ?

(XLIV, 112) Но не будем говорить о прошлом. Один только этот день, повторяю, один нынешний день, одно то мгновение, когда я говорю, оправдай, если можешь. Почему сенат находится в кольце из вооруженных людей? Почему твои приспешники слушают меня, держа мечи в руках? Почему двери храма Согласия не открыты настежь? Почему ты приводишь на форум людей из самого дикого племени - итирийцев, вооруженных луками и стрелами? Антоний, послушать его, делает это для собственной защиты. Так не лучше ли тысячу раз погибнуть, чем не иметь возможности жить среди своих сограждан без вооруженной охраны? Но это, поверь мне, вовсе не защита: любовью и расположением граждан должен ты быть огражден, а не оружием. (113) Вырвет и выбьет его у тебя из рук римский народ! О, если бы это произошло без опасности для нас! Но как бы ты ни обошелся с нами, ты, - пока ты ведешь себя так, как теперь, - поверь мне, не можешь продержаться долго. И в самом деле, твоя ничуть не жадная супруга - о которой я говорю без всякого желания оскорбить ее - слишком медлит с уплатой своего третьего взноса римскому народу151. Есть у римского народа люди, которым можно доверить кормило государства: в каком бы краю света люди эти ни находились, там находится весь оплот государства, вернее, само государство, которое доселе за себя только покарало152, но еще не возродилось153. Есть в государстве, несомненно, и молодые знатнейшие люди, готовые выступить в его защиту. Пусть они, заботясь о сохранении спокойствия в государстве, и отступят, насколько захотят, государство все же призовет их. И слово "мир" приятно, и самый мир спасителен; различие между миром и рабством огромно. Мир - это спокойная свобода, рабство же - это худшее из всех зол, от которого мы должны отбиваться не только войной, но и ценой жизни. (114) Но если наши освободители сами скрылись с наших глаз, они все же оставили нам пример в виде своего поступка. То, чего не сделал никто, сделали они. Брут пошел войной на Тарквиния, бывшего царем тогда, когда в Риме это было дозволено. Спурий Кассий, Спурий Мелий, Марк Манлий, заподозренные в стремлении к царской власти, были казнены. А эти люди впервые с мечами в руках напали не на человека, притязавшего на царскую власть, а на того, кто уже царствовал. Это поступок, славный сам по себе и божественный; он совершен у нас на глазах как пример для подражания - тем более, что они стяжали такую славу, какую небо едва ли может вместить. Хотя уже само сознание прекрасного поступка и было для них достаточной наградой, я все же думаю, что смертному не следует презирать бессмертия.

(XLV, 115) Вспомни же, Марк Антоний, тот день, когда ты уничтожил диктатуру. Представь себе воочию ликование римского народа и сената, сравни это с чудовищным торгом, который ведешь ты и твои приспешники. Ты поймешь тогда, как велико различие между барышом и заслугами. Но подобно тому как люди, во время какой-нибудь болезни страдая притуплением чувств, не ощущают приятного вкуса пищи, так развратники, алчные и преступные люди, несомненно, лишены вкуса к истинной славе. Но если слава не может побудить тебя к действиям справедливым, то неужели даже страх не может отвлечь тебя от гнуснейших поступков? Правосудия ты не боишься. Если - полагаясь на свою невиновность, хвалю; если - полагаясь на свою силу, то неужели ты не понимаешь, чего следует страшиться человеку, который дошел до того, что и правосудие ему не страшно? (116) Но если храбрых мужей и выдающихся граждан ты не боишься, так как твою жизнь защищают от них оружием, то и сторонники твои, поверь мне, недолго будут тебя терпеть. Но что это за жизнь - днем и ночью бояться своих? Уж не думаешь ли ты, что ты привязал их к себе большими благодеяниями, чем те, какие Цезарь оказал кое-кому из тех людей, которые его убили, или что тебя в каком бы то ни было отношении можно с ним сравнить? Он отличался одаренностью, умом, памятью, образованием, настойчивостью, умением обдумывать свои планы, упорством. Вступив на путь войны, он совершил деяния, хотя и бедственные для государства, но все же великие; замыслив царствовать долгие годы, он с великим трудом, ценой многочисленных опасностей осуществил то, что задумал. Гладиаторскими играми, постройками, щедрыми раздачами, играми, он привлек на свою сторону неискушенную толпу; своих сторонников он привязал к себе наградами, противников - видимостью милосердия. К чему много слов? Коротко говоря, он, то внушая страх, то проявляя терпение, приучил свободных граждан к рабству.

(XLVI, 117), Я могу сравнить тебя с ним. разве только во властолюбии; во всем другом ты никак не можешь выдержать сравнения. Но несмотря на множество ран, которые он нанес государству, все же осталось кое-что хорошее: римский народ уже понял, насколько можно верить тому или иному человеку, на кого можно положиться, кого надо остерегаться. Но ведь об этом ты не думаешь и не понимаешь, что для храбрых мужей достаточно понять, насколько прекрасным поступком является убийство тиранна, насколько приятно оказать людям это благодеяние, сколь великую славу оно приносит. (118) Неужели люди, не стерпевшие власти Цезаря, стерпят твою? Поверь мне, вскоре они, друг с другом состязаясь, ринутся на этот подвиг и не станут долго ждать удобного случая. Образумься наконец, прошу тебя; подумай о том, кем ты порожден, а не о том, среди каких людей ты живешь. Ко мне относись, как хочешь; помирись с государством. Но о себе думай сам; я же о себе скажу вот что: я защитил государство, будучи молод; я не покину его стариком. С презрением отнесся я к мечам Катилины, не испугаюсь и твоих. Более того, я охотно встретил бы своей грудью удар, если бы мог своей смертью приблизить освобождение сограждан, дабы скорбь римского народа, наконец, породила то, что она уже давно рождает в муках. (119) И в самом деле, если около двадцати лет назад я заявил в этом же самом храме, что для консуляра не может быть безвременной смерти154, то насколько с большим правом я скажу теперь, что ее не может быть для старика! Для меня, отцы-сенаторы, смерть поистине желанна, когда все то, чего я добивался, и все то, что я совершал, выполнено. Только двух вещей я желаю: во-первых, чтобы я, умирая, оставил римский народ свободным (ничего большего бессмертные боги не могут мне даровать); во-вторых, чтобы каждому из нас выпала та участь, какой он своими поступками по отношению к государству заслуживает.

Марк Туллий Цицерон. Речь о консульских провинциях.

[В сенате, вторая половина мая 56 г до н.э. ].

(I, 1) Если кто-нибудь из вас, отцы-сенаторы, желает знать, за назначение каких провинций подам я голос1, то пусть он сам, поразмыслив, решит, каких людей, по моему мнению, надо отозвать из провинций; и если он представит себе, что я должен чувствовать, он, без сомнения, поймет, как я стану голосовать. Если бы я высказал свое мнение первым, вы, конечно, похвалили бы меня; если бы его высказал только я один, вы, наверное, простили бы мне это; и даже если бы мое предложение показалось вам не особенно полезным, вы все же, вероятно, отнеслись бы к нему снисходительно, памятуя о том, как больно я был обижен2. Но теперь, отцы-сенаторы, я испытываю немалое удовольствие - оттого ли, что назначение Сирии и Македонии3 чрезвычайно выгодно для государства, так что мое чувство обиды отнюдь не идет вразрез с соображениями общей пользы, или оттого, что это предложение еще до меня внес Публий Сервилий, муж прославленный и в высшей степени преданный как государству в целом, так и делу моего восстановления в правах. (2) Ведь, если Публий Сервилий еще недавно и всякий раз, как ему представлялся случай и возможность произнести речь, считал нужным заклеймить Габиния и Писона, этих двух извергов, можно сказать, могильщиков государства, - как за разные другие дела, так особенно за их неслыханное преступление и ненасытную жестокость ко мне - не только подачей своего голоса, но и словами сурового порицания, то как же должен отнестись к ним я, которого они ради удовлетворения своей алчности предали? Но я, внося свое предложение, не стану слушаться голоса обиды и; гневу не поддамся. К Габинию и Писону я отнесусь так, как должен отнестись каждый из вас. То особое чувство горькой обиды, которое испытываю я один (хотя вы всегда разделяли его со мной), я оставлю при себе; сохраню его до времени возмездия.

Поделиться с друзьями: