Река Гераклита
Шрифт:
— Я не спрашиваю, кому это признание. Оцени мою сдержанность.
— Ты сама знаешь. Тихо я говорю о любви к тебе, громко к России.
— Значит, это что-то монументальное?
— Симфонические танцы.
— Вот те раз! — разочарованно сказала Наталия Александровна. Почему не симфония?
— Ты предваряешь мой разговор с корреспондентом, которого я жду. Но ему я этого не скажу. С симфониями у меня тяжелый счет. Партитуру первой я сжег. О второй писали, что она выжата из проплаканного носового платка. Третью, мою лучшую вещь, обвинили в отсталости и эпигонстве. Может быть, «Симфонические танцы» окажутся
— Ты доволен?
— Я забыл это чувство. Но свалилась тяжесть с души. Я стал ближе к чему-то бесконечно для меня важному.
— Мистер Рахманинов, вас спрашивают! — доложил слуга.
— Просите… Это корреспондент. Дай ему виски, много виски. Тогда эти ребята добреют.
— Неужели тебе нужна их доброта?
— Неужели тебе жалко виски?.. Мне почему-то не хочется, чтобы «Симфонические танцы» срамили.
Вошел немолодой, солидный человек, одетый без обычной журналистской броскости; в его одежде не более трех-четырех цветов, что для американца тех лет — верх корректности. Назвавшись Смитом или Джонсом, он сообщил, что ведет музыкальную колонку в «Нью-Йорк таймсе». После этого перед ним поставили поднос с виски, льдом, содовой и бокалом, но он заявил, что не пьет, чем смутил и озадачил Рахманинова.
— Насколько мне известно из ваших скупых ответов моим коллегам, — начал корреспондент, — вы объясняете свое долгое молчание утратой Родины?
— Да, когда оборваны корни, соки не поступают.
— А разве Америка не стала для вас второй родиной?
— Я благодарен Америке за приют, но второй родины не бывает, как и второй матери. Приемная мать никогда не станет той, что дала тебе жизнь.
— А как же мистер Стравинский — он плодовит.
— Возможно, для атональной музыки, — Рахманинов улыбнулся, — не нужна мать-Родина. Это выводится в банке, как гомункулус. Но своей популярностью мистер Стравинский обязан тем, что создал в России: «Жар-птица», «Петрушка», «Свадебка».
— Вас обвиняют в огульном отрицании атональной музыки.
— Нельзя отрицать то, что существует. Просто мне она ничего не говорит. Это музыка без сердца. Я не верю, что она выйдет когда-либо за пределы университетских кругов. Отсталость? Что ж, я принимаю этот упрек.
— Несколько слов о вашем новом произведении?
— Мне думается, я сказал в нем, что хотел.
— А корни? Или это бескорневое растение?
— Корни проросли из моего обострившегося чувства России. Из страха за нее.
— Но, похоже, ей ничего не грозит. Мистер Сталин ловко увильнул от войны.
— Не уверен… А за любимых всегда боишься.
…С диким воем проносятся немецкие самолеты и обрушивают на тихую землю чудовищный бомбовый удар. Рахманинов вздрогнул, прикрыл глаза, поднял руки к ушам. Волна за волной заходят на бомбежку пикирующие «юнкерсы»… Видение исчезло. Перед Рахманиновым — удивленное лицо корреспондента.
— Что с вами? — спросил корреспондент. — Вы как будто заглянули в ад.
— Похоже на то… — пробормотал Рахманинов.
— Не буду назойлив. Мне нужно несколько конкретных слов. Наши читатели так же мало понимают в музыке, как и посетители
концертов. Итак — движение музыки?— Пастушьи наигрыши и мелодия простой русской песни в первой части, через вальс теней во второй к Данс-макабр-пляске смерти в третьей.
— Не слишком оптимистично!
— Нет. У меня тяжелые предчувствия.
— А выход?
— Вечен человек, вечна музыка, больше я ничего не могу сказать…
Ранним утром Рахманинов возился у сиреневого куста, так и не захотевшего прижиться на калифорнийской земле. Листья свернулись в трубочку, увяли, куст был мертв.
Подошла Наталия Александровна, взволнованная каким-то дурным известием, но огорченный вид мужа зажал ей рот.
— Погибла, — тихо сказал Рахманинов. — Этот самоуверенный дурак перерезал-таки корни.
Наталия Александровна молчала. Рахманинов выпрямился, тщательно вытер руки носовым платком.
— А ведь я загадал на нее.
И тут он почувствовал тяжелое молчание жены.
— Что с тобой? Ты онемела?..
С усилием разжав губы, Наталия Александровна произнесла:
— Гитлер напал на Советский Союз…
Рахманинов молча зашагал к дому. Он вошел, когда на коминтерновской волне передавался русский перевод речи Черчилля:
— Опасность, угрожающая России, — это опасность, грозящим Англии, Соединенным Штатам, точно так же как дело каждого русского, сражающегося за свой очаги дом, — это дело свободных людей и свободных народов во всех уголках земного шара…
— Хорошо хоть Черчилль это понимает, — произнесла Наталия Александровна.
Рахманинов поднялся наверх в кабинет и закрыл дверь. Жена пошла было за ним, но, услышав поворот ключа, вернулась и выключила радио. Постояла, не зная, за что взяться, и пошла на кухню…
Дневное солнце било в окна дома. Наталия Александровна поднялась по лестнице, прислушалась к царящей в кабинете тишине, позвала:
— Сережа!
Ответа не последовало. Она постучала. Рахманинов не отозвался. Она сошла вниз.
В столовой накрывали на стол; взрослым старательно помогала внучка Рахманинова Софочка. На стол ставились русские блюда: холодный поросенок, осетрина, маринованные грибы, селедка залом, вареная рассыпчатая картошка.
Появилась Наталия Александровна, сказала внучке:
— Позови дедушку обедать.
Легкие ноги девочки быстро протопали по лестнице, сверху послышалось:
— Дедушка! Ну, дедушка, открой! Де-ду-шка, иди обедать! — И с глубочайшей обидой: — Не хочешь — как хочешь!
Делать нечего: семья села обедать без Рахманинова. Русская кухарка Васильевна подала раскаленный борщ в фарфоровой супнице.
— Прекрасный борщ, Васильевна! — машинально одобрила Наталия Александровна, но, с трудом проглотив ложку-другую, вдруг встала из-за стола.
— Нет, не могу есть!
— Я тоже, — сказала Ирина, — кусок не лезет в горло.
— И я!.. И я!.. — вскричала Софочка, которая, как все избалованные дети, терпеть не могла семейных трапез.
— Господи, да что же это такое? — огорчилась самолюбивая Васильевна. — Наготовили, наварили, нажарили — все зря! Ну, война, ну, напал этот проклятый на нас, что ж теперь, голодовку объявить? Расколошматят его наши, как пить дать! Россия — вон какая, а неметчина вся с гулькин нос. Куда сунулся, дуралей!..