Реликвия
Шрифт:
Папенька прибыл в приветливую долину Энтре-Миньо-и-Лима, когда зацветали яблоневые сады. Вскоре он свел знакомство с неким лиссабонским сеньором командором Г. Годиньо, проводившим лето с двумя племянницами на берегу реки, в усадьбе Мостейро, старинном родовом поместье графов де Линдозо. Старшая из девиц, дона Мария до Патросинио, носила темные очки и каждое утро ездила на ослике в город под охраной ливрейного лакея, чтобы не пропустить мессу в церкви св. Анны. Младшая же сестра, дона Роза, барышня смуглая и пухленькая, играла на арфе, декламировала наизусть стихи из «Любви и меланхолии» и, надев длинное белое платье, целыми часами гуляла под вязами на берегу реки, собирая букеты полевых цветов.
Новоиспеченный инспектор зачастил в Мостейро. Таможенный солдат нес за ним гитару. И когда командор усаживался за триктрак с другом дома, младшим судьей Маргариде, а дона Мария до Патросинио
Они поженились. Я родился вечером в страстную пятницу. Мама умерла под утро, когда взорвались первые ракеты пасхального фейерверка. Укрытая левкоями, она спит у сырой стены, под сенью плакучих ив, где так любила гулять вечерами, в белом платье, со своей мохнатой болонкой по кличке Травиата.
Командор и дона Мария больше не приезжали в Мостейро. Я вырос, переболел корью. Папенька понемногу толстел. В углу гостиной дремала в зеленом суконном футляре заброшенная гитара. Однажды в жаркий июльский день няня Жервазия одела меня в костюмчик из черного вельвета, а папенька прикрепил к своей соломенной шляпе черную ленту: это был траур но командору Г. Годиньо, которого он частенько ругал сквозь зубы «старым мошенником».
А еще через несколько лет, на масленой, отец скоропостижно скончался от апоплексического удара, когда сходил с крыльца, наряженный медведем, чтобы ехать на бал-маскарад к сеньорам Маседо.
Мне было тогда семь лет. Помню, на следующий день какая-то высокая толстая дама громко рыдала над пятнами крови, уже засохшими на каменных ступеньках. У ворот ее ждала, бормоча молитву, старуха, плотно закутанная в грубошерстную накидку.
Окна парадной половины заколотили. В темном коридоре на скамейке поставили жестяной подсвечник; из-под колпачка слабо светил тусклый, коптящий огонек. Завывал ветер, дождь стучал по крыше. Мариана всхлипывала и раздувала в плите огонь, а я смотрел через кухонное окно и видел, как по площади перед церковью Успения шел человек и нес на спине папочкин гроб. На вершине холма высился церковный купол с черным крестом; он тонул в тумане и казался еще печальней, чем обычно, — белый и нагой среди сосен. А дальше громоздились скалы, и беспрестанно гудел великий океан зимы.
Ночью няня Жервазия закутала меня в юбку и усадила на полу в гладильной. В коридоре скрипели сапоги таможенного солдата Жоана, который окуривал дом ладаном. Кухарка дала мне кусок пирога. Я заснул. И вдруг очутился на берегу тихой реки, где шумели старые черные тополя, казалось, говорившие человечьим голосом. Рядом со мной шел нагой человек, с ранами на ступнях и ладонях, — и это был господь наш Иисус Христос.
Несколько дней спустя я проснулся рано утром: меня что-то разбудило. Солнце било прямо в окно, и стекла ярко сверкали, словно предвещая небесное видение. Возле моей кровати сидел толстый улыбающийся человек. Он щекотал мне пятки и ласково бранил «соней». Жервазия сказала, что это сеньор Матиас: он увезет меня далеко-далеко, к тете Патросинио; а в это время сеньор Матиас, не успев донести до ноздри понюшку табаку, с испугом смотрел на дырявые чулки, которые Жервазия натягивала мне на ноги. Затем меня закутали в папашин серый плед, и таможенный солдат Жоан вынес меня на руках во двор, где стоял запряженный парой мулов портшез с клеенчатыми занавесками.
Мы поехали вдоль длинных улиц. Я еще не совсем проснулся, но слышал размеренное позвякивание бубенцов. Сеньор Матиас, сидевший напротив, время от времени трепал меня по щеке и приговаривал: «Вот мы и поехали!» Помню, как-то в сумерки мулы вдруг остановились среди пустынных болот. Возница свирепо ругался и взмахивал фонарем. Вокруг нас в темноте жалобно шумели сосны. Побледневший сеньор Матиас вытащил из кармана часы и засунул за голенища сапога.
Однажды ночью мы прибыли в какой-то город: фонари на улицах празднично сияли; я еще никогда не видел таких ярких ламп с колпаками в виде распустившихся тюльпанов. Мы остановились в гостинице, где один из слуг, по имени Гонсалвес, оказался старым знакомым сеньора Матиаса: подав нам бифштекс, он облокотился на наш столик и стал рассказывать про господина барона и про его англичанку. Когда мы поднимались к себе в номер в сопровождении Гонсалвеса, освещавшего нам дорогу, мимо
нас по коридору прошла высокая белокурая дама, шурша шелковым платьем и распространяя аромат мускуса. Это была англичанка господина барона. Лежа без сна на железной кровати (мне не давал уснуть стук экипажей), я твердил «Аве Мария» и думал об англичанке. Никогда еще мне не доводилось видеть такой красивой, так приятно пахнущей женщины: без сомнения, на ней почила благодать божия, с ней пребывал господь; благословенная в женах, она шествует по земле, шурша светлым шелком…Оттуда мы выехали в просторной карете с королевским гербом. Четверка сытых лошадей понесла нас ровной, тяжелой рысью по укатанному тракту. Сеньор Матиас, в ночных туфлях, нюхал табак и рассказывал, как называются селения, мимо которых мы проезжали; то справа, то слева выплывали из прохладных лощин группки домов, сгрудившихся вокруг старенькой церкви. Вечерело; мы спускались по пологому склону; окна мирного домика загорались в лучах заката плавленым золотом; карета проезжала; домик тихо засыпал среди деревьев. Сквозь запотевшее от вечерней росы стекло я смотрел, как восходит Венера. Поздней ночью, под пение рожка, мы с грохотом въезжали в уснувший город. У постоялого двора суетливо мелькали огоньки ручных фонарей. На втором этаже в чисто прибранной комнате дымились на столе миски. Продрогшие путешественники позевывали, стягивали шерстяные перчатки. Я в полусне съедал тарелку куриного бульона под надзором сеньора Матиаса. Среди гостиничной прислуги у него каждый раз находился знакомый, и было кого расспросить о здешнем младшем судье и осведомиться о ходе дел городского самоуправления.
Наконец пасмурным воскресным утром мы подъехали к большому зданию на вымощенной камнем площади. Сеньор Матиас сказал, что это Лиссабон. Он поплотнее закутал меня в плед и усадил на скамью в глубине обширного сырого помещения, заваленного багажом; посреди зала стояли огромные железные весы. Где-то неторопливо звонил колокол, созывая верующих на молитву. Мимо двери промаршировал отряд солдат с ружьями в клеенчатых чехлах. Какой-то человек взвалил на спину наши корзины, мы сели в экипаж, и я заснул на плече у сеньора Матиаса. Проснулся я, когда он поставил меня на землю в унылом внутреннем дворе, вымощенном мелкими плитками. По углам стояли черные крашеные скамьи, на крыльце толстая служанка шепталась с человеком в красной сутане, у которого на шее висела сумка для сбора пожертвований в пользу грешных душ, терпящих муки в чистилище.
Это была Висенсия, горничная тети Патросинио. Сеньор Матиас взял меня за руку и повел на крыльцо, что-то говоря Висенсии. В большой комнате, оклеенной темными обоями, мы увидели очень высокую, очень худую сеньору, одетую во все черное, с золотой цепочкой на груди. Лиловая косынка, завязанная под подбородком, свисала ей на лоб зловещим треугольником; из густой ее тени глядели темные очки. А позади этой сеньоры стояла статуя Богоматери Семи Скорбей с пронзенной мечами грудью и смотрела прямо на меня.
— Это твоя тетечка, — сказал мне сеньор Матиас — Старайся во всем угождать тетечке… Надо всегда говорить тетечке «да».
Медленно, как бы через силу, она склонила ко мне иссохшее, желтое лицо. Холодные губы на мгновение прикоснулись к моему лбу; затем тетечка с отвращением отступила.
— Фу, Висенсия! Какая гадость! У него волосы смазаны маслом!
Я испуганно взглянул на нее; нижняя губа у меня задрожала, и я едва слышно прошептал:
— Да, тетечка…
Сеньор Матиас стал меня хвалить; как хорошо я себя вел в дороге, как аккуратно ел за общим столом на постоялом дворе…
— Прекрасно, — сухо проговорила она. — Еще не хватало, чтобы он плохо себя вел после всего, что я для него сделала… Уведи его, Висенсия. Вымой ему голову да проверь, умеет ли он креститься…
Сеньор Матиас расцеловал меня в обе щеки, после чего Висенсия увела меня на кухню.
Вечером Висенсия надела свежий фартук, нарядила меня в вельветовый костюмчик и торжественно повела за руку в гостиную — большую комнату с красными шелковыми драпировками. Посередине ее стоял стол с позолоченными ножками, похожими на столбики, подпирающие престол в церкви. Тетечка в черном шелковом платье, с черными кружевами на голове, сидела на канапе; ее пальцы, унизанные перстнями, сверкали при каждом движении. Подле нее в креслах, тоже украшенных позолотой, сидели два священника и вели беседу. Один из них, полный, улыбчивый, с совершенно белыми вьющимися волосами, заключил меня в объятия. Другой, унылого вида, только пробормотал: «Добрый вечер». Еще один человек листал за столом большую книгу с картинками; у него было бритое лицо и чрезвычайно высокие крахмальные воротнички; он ошеломленно посмотрел на меня и уронил с носа пенсне.