Репетиции
Шрифт:
Про суворинские экспедиции я услышал месяца через полтора после нашего переезда в Томск и сразу решил, что сделаю все, чтобы он взял меня. Сибири я совсем не знал — ни природы, ни людей, а жить здесь мне предстояло долго. С Сувориным я мог увидеть самую глухомань, самую настоящую Сибирь, то, что, собственно говоря, и должно так называться, это было, конечно, весьма заманчиво, но одновременно я узнал, что попасть к нему очень не просто. С ним желала ехать чуть ли не треть курса, народ у нас был способный, несколько человек знали по два-три языка и одновременно хорошо — Сибирь, все вокруг было их, родное, а мне надо было еще не один год вживаться в эту почву, и, выбери меня Суворин, я вряд ли сумел бы быть ему так же полезен, как местные ребята. Я это понимал и тем не менее в середине апреля вместе с другими кандидатами пошел к нему на прием.
Каждый год Суворин брал разное количество людей, и сколько мест — было тайной до последнего дня. Система отбора была вполне
Никакого продолжения этот мой визит не имел. Я был уверен, что шансов на экспедицию нет, и собирался на лето в Куйбышев, к Наташе, уже и написал ей, но в мае Суворин неожиданно позвонил мне домой и сказал, что, если я не передумал и по-прежнему хочу ехать, он меня берет, более того, мы едем вдвоем. Отказаться было невозможно, да и глупо, я послал Наташе короткое и вполне хамское письмо, из которого ясно было, что ей я предпочел экспедицию (я всегда требовал от нее абсолютной честности, и мое письмо было производное этой честности). Вдвоем с Сувориным мы ездили по Сибири почти два месяца, за это время сдружились, вообще он оказался в такой жизни человеком легким, открытым, без субординации и дистанции, и после возвращения я теперь как бы официально был избран на доселе вакантную должность ученика и наследника.
Кроме конкретной истории раскола, Суворина очень занимало то, как эволюционирует идея под влиянием внешней жизни, но особенно внутренних мотивов, самый механизм ее изменений. Путь, который прошли старообрядцы за полтора века от неукоснительной защиты всего и вся в старой вере до хлыстовства, а было немало и другого, требовал понимания. Старообрядческих толков и направлений были десятки и сотни, нередко соседние деревни веровали по-разному; такая поразительная изменчивость и главное, что все пошло от одного очень четкого и определенного корня и часто не испытывало почти никакого стороннего влияния, лишь своя собственная внутренняя работа в почти лабораторно стерильных условиях — деревни среди болот и глухой тайги; множественность вер и направлений, мутации, частые, как у любимых генетиками дрозофил — и это при том, что никто не хотел ничего нового, наоборот, цель — донести, сохранить в первоначальной святости, чистоте, и, следовательно, перемены — отнюдь не ради перемен. Они и не видны были тем, кто сам менял, менял чудовищно резко и так быстро, что разрывал, — для подобных наблюдений Сибирь давала, конечно, несравнимый по богатству материал, и схемы преемственности и развития старообрядческих толков, которые проследил и построил Суворин, были, пожалуй, столь же тщательные, как сделанные историками русского летописания.
Специально для собиравшихся ехать с ним в экспедицию Суворин с апреля (хотя и не каждый год) у себя дома устраивал по вторникам коллоквиумы, посвященные истории русской церкви. Шли они следующим образом: Суворин читал короткую, не больше чем на час, лекцию, а потом, после недолгого перерыва, уже за чаем, каждый из нас высказывал свои соображения об услышанном. Продолжалось это обычно до глубокой ночи, мы редко когда сходились на одном, но Суворин и не стремился свести наши взгляды к единому знаменателю, на себя он брал только справки, да если мы настаивали, строго фактические консультации. Долгое время я думал — да он и не скрывал этого, — что ему просто нравилось нас слушать: так не похоже было то, что мы говорили, на привычную университетскую рутину и так похоже на то, что было в его молодости, но позднее понял, что и для себя Суворин извлекал из коллоквиумов немало интересного.
Споря, мы высказывали оригинальные, а подчас и великолепные по своей парадоксальности идеи, азарт и его невмешательство делали все простым и свободным, и он эти находки легко замечал, вычленял, даже если они были случайны и плохо аргументированы, — у него был открытый, без субординации ум, — и нередко потом использовал в своих работах. К сожалению, из-за такой необычной для семинаров формы «вторников», насколько
я знаю, ни у кого, и у меня в том числе, не сохранилось никаких записей и конспектов, кажется, их никто никогда и не делал. Это повелось еще с тридцатых годов. Лекции были далеки от традиционной точки зрения, и, попади записи в чужие руки, они, несмотря на все покровительства, могли стоить Суворину головы.Он сам к ним никогда не готовился, лекции его были чистой воды импровизацией, мы это и знали, и чувствовали, и вслед за ним тоже легко импровизировали. Свобода, некоторая необязательность, неотделанность, неокончательность, возможность ошибки была мастерски задана им и на этом уровне. Лишь позже, незадолго до смерти — правда, Суворин тогда отнюдь не собирался подводить итоги, ни он сам, ни другие и не думали о близком конце, так много в нем было жизни и силы — он решился обработать и свести воедино то, что рассказывал нам на семинарах, сказал мне, что начал, но единственное, что мы, разбирая архив, нашли в его бумагах — фрагмент первой, вводной лекции.
История России и история той части восточного славянства, которая звала себя русскими, интересовала его только с периода, когда она стала вычленять себя из единой христианской культуры, когда начала отличать себя от других, одни эти отличия и интересовали его, его вообще на любых уровнях интересовали личности и отличность от других.
Русское государство Суворин считал созданным, изначально и намеренно создаваемым не медленно и тяжело растущими хозяйственными связями, всем тем, что называется прозой жизни, а идеями, пониманием своего места и своей территории в их мире, пониманием своей судьбы, своего предназначения и отличия от судьбы прочих. Это отличие соединяло, скрепляло, сплачивало живших здесь и, наконец, свело их в народ. Если бы не оно, не было бы и России. Истоки его были совсем слабыми, рождено оно было, кажется, все более и более глубоким одиночеством — рядом или никого не было, или были чужие: язычники, магометане, — русские были брошены и забыты единоверцами, окружены врагами и думали, что остались последними. То, что они одни и последние, очень рано сделалось центром русской философии, очень рано было осознано властью, да и самим народом как главная опора и фундамент государства.
У Суворина была довольно своеобразная концепция развития человеческого рода; он считал, что у людей есть два генома — биологический, как и у всего живого, и второй, он называл его «геномом души», который начинает строиться тогда, когда ребенок уже родился. Суворин говорил, что человек, едва он появился на Земле, знал, что его жизнь здесь — только ничтожная часть всей жизни, а Земля — ничтожная часть мира, созданного для него Господом. Среди тысяч и тысяч племен, бывших на Земле с сотворения рода человеческого, не было ни одного, кто бы думал иначе. Каждый человек, учась жить в большом мире Бога — вера и есть учение об этом мире, — в котором даже смерть была началом новой жизни, постигая и понимая его строение, его правила, его законы, его цель и смысл, всегда относился к нему как к целому и приспосабливался к нему тоже как к целому. Миры человека были несравненно шире, больше, сложнее мира, в котором жили не ведающие о Боге звери и птицы. Этих миров было множество, и ойкумены разных народов пересекались лишь земной, совсем малой своей частью, потому нам так трудно и невозможно понять другой народ, другую культуру, и потому же, если враг захватил твою страну, он захватил только землю, и ты уцелеешь, выживешь и даже сможешь вернуть потерянное, если сохранишь веру.
Проводя параллель между историей человеческого рода и историей России, Суворин думал, что главную роль в становлении русского государства сыграл именно большой мир — для него оно и строилось, под него подгонялось; из тех, кто его делал, мало кто думал о земле, части России здесь и там были разительно непохожими. Тут было еще детство, все было младенческое и грудное, но ребенок был нелюбим, презираем, его стыдились, учили одной палкой, и народ, который вырос, был как гадкий утенок, знающий, что придет время и он превратится в лебедя, ждущий и живущий только этим. Это несоответствие и тогда, и дальше рождало серьезные проблемы и комплексы, развитие народа не было равномерным: в большом мире оно опережало всех или почти всех — на земле было замедленным и ущербным.
Государство началось в России в XV веке, при Василии Темном, несмотря на 25-летнюю смуту, плен и ослепление князя, увеличилось при нем во много раз и — снова во много раз — при его сыне Иване III. При Василии же, когда государство так успешно собиралось и складывалось на карте, стало нужным понять, что получается и для чего все это. Тут и подоспело событие, которое «сделало» русскую историю. В 1439 году во Флоренции был церковный Собор, на котором после пяти веков раскола католики и православные заключили унию; турки тогда осаждали Константинополь, вот-вот готовились его штурмовать, и православный патриарх, надеясь на помощь папы, веря, что, он сумеет поднять новый крестовый поход и спасет Византию, пошел на унию и на признание верховенства Рима. Но папы были уже не те, крест почти никто не принял, и через четырнадцать лет Византийская империя пала.