Ревет и стонет Днепр широкий
Шрифт:
Лия! Первая революционерка, которую он увидел, узнал…
Марина!.. Где же ты теперь, как ты теперь, любимая моя Марина?
Соседом слева у Флегонта был какой–то реалист. Он особенно старательно прятался за снежным бруствером, потому что шинели у реалистов черные. Он стучал зубами от холода и весь дрожал. Но он был разговорчив и не умолкал ни на минуту. Любил рассуждать о высоких материях.
— Коллега! — уже не в первый раз заговорил он, выбивая дробь зубами и прерывая речь, чтобы подышать на руки. — Вы читали Канта?.. Нет?.. Ну, а из наших, отечественных, то есть в данном случае я имею в виду русскую литературу — Писарева, Добролюбова, Белинского?
— Интернационализм!.. — Горькая усмешка искривила онемевшие на морозе губы Флегонта: ему было всего восемнадцать, но он уже умел горько улыбаться. — Что это вы несете, коллега! Отсутствие национальной вражды — что может быть лучше?.. Не знаю, писал ли что–нибудь об этом ваш Кант, Каутский или Писарев, но я никогда, слышите — никогда! — не поверю, что при интернационализме люди перестанут любить свой язык, свою песню, историю своего — да, да! — все больше распалялся Флегонт, — именно своего родного народа! И желать ему добра — наравне со всеми другими народами, разумеется! Оттого, что так оно и будет, никому, никакому другому народу не станет хуже…
Реалист подышал в кулаки:
— Но ведь мне говорили, что марксисты…
Однако Флегонт продолжал.
— Мечтаю только об одном, — с тоской почти простонал Флегонт, — чтоб никогда никто не фыркнул с презрением на то, что я — какой–то там украинец, а значит, что–то у меня есть свое, украинское… И чтоб никто из украинцев не забывал, что он — украинец. Неужели это противоречит идеям интернационализма?!
— Однако же надо, чтобы и мы, украинцы, не фыркали, как вы говорите, с презрением на других — не украинцев, — солидно заметил реалист.
Флегонт пожал плечами: это само собой разумелось.
— Вот я знал одну девушку… — начал было Флегонт, но голос ему изменил: он должен был проглотить комок в горле.
Реалист дышал в кулаки и смотрел с ожиданием: он думал, что собеседника просто трясет от мороза.
Но Флегонт не мог говорить о Лии. Ведь сейчас заговорить о ней — это означало сказать все. Даже то, чего и себе самому Флегонт сказать не смел. О чем боялся подумать. Почему он здесь? За что воюет? С кем в ряду и — против кого? С Лией в ряду? Нет. Против Лии? Нет, нет!.. Против Марины? Тоже нет. С Мариной? Да!.. Марина, Марина, где ты, Марина? Знаешь ли, что случилось с Лией? И зачем он завел об интернационализме? Сам Винниченко сказал!.. Петлюра сказал… Сказал Петлюра. Что он сказал? И кто такой Петлюра? Ах, да!.. Петлюра. А вон там, за километром заснеженного поля впереди, кто? Враги?.. Петлюра говорит…
— Вы начали о девушке, которую знали, — напомнил назойливый реалист.
Тогда Флегонт вдруг выпалил:
— Я — о той девушке, что обращалась к нам… с фонаря…
Глаза реалиста округлились от ужаса: перед его взором тоже встала девушка
на фонаре и отрубленное запястье на перекладине.— Вы… знали ее — прошептал он, заикаясь, но не от холода.
— Знал! — злобно отрубил Флегонт.
— Она… она… большевичка…
— Да, большевичка! — крикнул Флегонт, и слезы хлынули у него из глаз — первые слезы после Лииной смерти.
— Господа! Господа! Смотрите! — закричал сосед справа: то был тоже гимназист, но незнакомый, из какой–то другой гимназии. — Они зашевелились, они вылезают из своих окопов! — В его голосе звучали и страх и восторг. — Дадим же мы им сейчас, проклятым большевикам! Господа, пулеметы, пулеметы!..
Пулеметы и в самом деле уже трещали на правом и левом флангах защитников станции Круты.
И тоска, тоска сразу сжала сердце — тоска, как всегда, когда Флегонт слышал пулемет. И засосало в груди. Очевидно — страх.
Из окопов «усусусов» и «Молодой Украины» вразброд, без команды загремели винтовки.
Действительно, над белой пеленой поля появилась темная — черная — полоска, от края до края. И сразу стало видно, что это не полоска, а сплошная линия точек. Противник поднялся из своих окопов и двинулся вперед. На насыпи железнодорожного полотна черные точки роились особенно густо, они сбились там облачком, — и как раз туда направили свой огонь фланговые пулеметы. Черное облачко на полотне сразу растаяло — рассыпалось в две стороны. Несколько точек остались недвижимы на снегу.
— Метко наши бьют! — орал в восторге гимназист справа. — Так их, так!..
Радостные возгласы слышались там и тут по окопу. Винтовки защелкали еще чаще.
— Стреляйте же, стреляйте! — кричал Флегонту реалист слева. — Почему вы не стреляете? — Сам он выпустил целую обойму и загонял в магазин новую.
Флегонт поднял винтовку и выстрелил не целясь, куда–то туда.
Цепь красных двигалась прямо по заснеженному полю и тоже стреляла. Но их нельзя было подпускать: так сказал Петлюра.
— Почему они — в черном? — крикнул Флегонт реалисту.
— Что?
— Почему в черном, как вы? — Флегонт кивнул на черную шинель реалиста.
Реалист не ответил, он уже заложил новую обойму и теперь стрелял, старательно целясь в черные точки.
А точки уже не были точками. Это были черные человеческие фигуры. Люди в черном — прекрасная мишень на белом снежном поле — шли точно с прохладцей, не спеша: очевидно, проваливались в глубоком снегу. И стреляли с ходу, с руки, от живота, не целясь.
— Матросы! — послышались испуганные голоса в окопе. — Господа, наступают матросы!
Несколько защитников сразу метнулись назад, за окоп, — бежать. Но их вернули, пристыдили:
— Господа! Как вам не стыдно! За неньку Украину!..
— Мы им сейчас всыпем, всыпем! — вопил все тот же воинственный гимназист справа.
Реалист расстреливал обойму за обоймой.
— Стреляйте же, стреляйте! — кричал он Флегонту в перерывах, когда перезаряжал ружье.
А матросы шли да шли. Кое–кто падал, но мало: студенты и гимназисты были еще никудышные стрелки.
Только теперь кто–то догадался:
— Рамку! Рамку, господа, поставьте! Какую надо рамку?
— Рамка пятьсот, — побежало от одного к другому по окопу.
Реалист выругался: он до сих пор стрелял, не поставив дистанционной рамки, и пули его шлепались, очевидно, где–то поблизости в снег.
А матросы шли. В темных своих бушлатах. Во весь рост.
— Господи, господи!.. — шептал Флегонт. — За что! О господи!
Но сразу сообразил, что он молится, и оборвал…
— Рамка четыреста!