Ревность
Шрифт:
Когда мы надолго расставались, приходили открытки. Мы компенсировали географическую отдаленность телефонными разговорами, я так сильно прижимала трубку к уху, что оно потом горело. Ужасные это были диалоги! По телефону невозможно заменить слишком грубое слово просто взглядом или удержаться от ядовитой реплики под встречным взглядом; поэтому любые выпады получаются более резкими, хотя то, что собеседник невидим, облегчает, как и на исповеди, самые трудные признания. Высказав все аргументы, мы чувствовали полное опустошение; однажды у меня слегка закружилась голова, и я даже выронила трубку. В последующие дни я занялась сочинением нового сюжета, в который до конца не верила, но зато благодаря ему я отвлекалась от страданий, получая облегчение как от плацебо: поскольку наш конфликт был неразрешим, я пришла к заключению, что мы должны расстаться по моей инициативе: я куда-нибудь перееду. И это сразу повлекло за собой массу проблем: я не смогу обойтись без своей библиотеки, а как разместить столько книг в маленькой квартире, и у кого останется кот?.. Наконец, через несколько часов или несколько дней, кто-то из нас первым звонил по телефону, чтобы невозмутимо осведомиться о чем-то незначительном. Мы осмеливались робко произнести несколько слов извинения, и поскольку невозможно было молча обняться, стараясь помириться, Жак придумал фокус с открытками, которые приходили сразу по четыре-пять штук. Эти нежно-порнографические послания возвращали телу былую силу, заставляли забыть о виртуальных диалогах. Я искала открытки среди почты, с восторгом читала и перечитывала их.
Они делали меня восхитительно посторонней для самой себя. Я забыла про приключения, о которых напоминали мне эти послания, и теперь они позволяли мне легче проникнуть в тот рай, где обитал Жак и куда, как я полагала, мне нет доступа. В некоторых конкретных обстоятельствах я, как умела, находила это ощущение собственной чуждости, которое неизбежно сопровождается ощущением свободы — свободы быть другой, свободы на мгновенье вырваться из когтей страдания. Говоря о наших расставаниях — это были встречи
Или же я без предупреждения приходила встречать Жака на Лионский вокзал, в плаще, надетом на голое тело. Шагая рядом с ним по перрону или сидя возле него в метро, я забавлялась тем, что он пребывал в полном неведении, что до объекта его желания достаточно протянуть руку: так веселятся, когда заставляют ребенка искать припрятанный от него подарок, подбадривая словами «Горячо, горячо!»; я вела себя тогда особенно нежно. Я ликовала — в толчее метро всего один миллиметр ткани отделял Жака от моего голого тела, можно было одним жестом убрать эту преграду, что я и делала, расслабив пояс прямо перед входной дверью нашего дома. Случалось, что мы трахались прямо на пороге.
* * *
В наших спорах Жак всегда ставил во главу угла сексуальные отношения, независимо от моего поведения вообще и с ним — в частности, и это в какой-то степени объясняло его собственную позицию — ведь если, в конечном итоге, я проявляла «безразличие» или «скуку», то он неизменно хотел меня. Но несмотря на то, что мои фантазии с его участием в главной роли, как кинокамера, снимающая порнофильмы, были сфокусированы на сексуальных актах, мои претензии к нему никогда не касались непосредственно этой сферы. Как это ни парадоксально, я могла представить себе, чтобы он уверял какую-то незнакомку, что ни одна женщина на свете еще не доставляла ему такого удовольствия, я могла довести эту сцену до того момента, когда все ее тело сотрясается от оргазма, но я никогда не смогла бы бросить ему упрек: «Ты хотел другую женщину сильнее, чем меня» или еще того хуже: «Я ненавижу тебя за то, что ты занимался любовью с другими». Это вовсе не означало, что я образумилась и признала, что он имеет равное со мной право на свободу, просто я не сомневалась в свидетельствах его любви ко мне или в его привязанности ко мне как к женщине. Не теряя надежды, я снова и снова принималась расспрашивать его, в расчете на его бесконечное терпение, неизменную заботливость — проявление его любви. Мои первые вопросы, как я уже говорила, касались лишь общих сведений — дата, место или условия встречи, по крайней мере, я так это преподносила. Сама не понимая, зачем я это делаю, я пыталась заменить каждую деталь в моих воображаемых реконструкциях подлинной, какую мог вспомнить Жак; я хотела взглянуть на гипотетический подлинник картины, которую рисовала прежде с закрытыми глазами. Однако, поскольку Жак редко отвечал на мои вопросы или уточнял какие-то конкретные детали, этот подлинник не мог заменить вымышленной картины, он только позволял выделить отдельные штрихи, отчего она становилась еще более мучительной. Мне хотелось бы добраться до всех его еженедельников за многие годы, до его расписания час за часом, получить записи обо всех его свиданиях. Я пыталась выбраться из этой лужи с пиявками, я хотела жить рядом с мужчиной с незапятнанной совестью и в его беззаботном мире.
После долгих колебаний я решилась задать первый вопрос, сформулировав его как можно лаконичнее и проще: «Ты ходил на ужин к супругам X вместе с Л.?». Не успела я закончить фразу, как Жак мгновенно вскипел (теперь он будет так реагировать каждый раз). Он больше не может выносить мою «болезненную ревность», «мазохистское переливание из пустого в порожнее». Проявив осмотрительность, я осторожно намекнула ему, что моя любознательность носит абсолютно безобидный характер: если он подтвердит этот факт, я больше не буду об этом думать. Но Жак уже не слушал меня, он тоже страдал и страдает и теперь требует, чтобы я пощадила его. Я проиграла. Тот, кто это произнес, не мог распахнуть передо мной райские врата; мне в свою очередь оставалось лишь попытаться разжалобить его примерно такими доводами: то, что он окружил себя молоденькими девушками, оскорбляет мое тело, тело зрелой женщины; он уделяет им отеческое внимание, которого я лишена; наши друзья, сговорившись, скрывают от меня его связи, и я выгляжу посмешищем в их глазах.
Во время наших первых разговоров после того, как я получила доступ к его дневнику, я с удивлением поймала себя на том, что капризно заявляю о своем желании прибегнуть к пластической хирургии: ведь отныне мне придется соперничать с двадцатилетними девушками. Прежде такая мысль не приходила мне в голову (впрочем, она вообще не должна была бы возникнуть). Пока я делала это неожиданное заявление, я почувствовала, что я не только веду себя, но даже внешне почти напоминаю чистой воды несколько старомодную буржуазную дамочку, таких — очень ухоженных и знающих, как себя вести, когда изменяет муж, — изображали в романах-фотографиях, которые я просматривала подростком. Я настолько вошла в эту роль, что, в сущности, могла бы теперь, как содержанка, попросить денег, предвкушая, какое получу удовлетворение, если надену элегантную шубу. Говоря это, я сидела, выпрямившись на стуле, но создавалось впечатление, будто я развалилась на нем нога за ногу, лихо упершись рукой в бедро и подперев ладонью подбородок. Гораздо раньше, после того как в моей жизни произошла трагедия, меня также выручил один речевой стереотип. Когда моя мать наложила на себя руки, а все остальные близкие родственники — жившая с нами бабушка с материнской стороны, мой отец и мой брат тоже ушли из жизни еще раньше, — я столкнулась с ужасом от этого самоубийства в полном одиночестве, без поддержки тех, кто мог бы разделить мое горе. Долгие годы я была убеждена в том, что эта трагедия лишила меня твердой веры, сопутствующей нам с детства, — веры в свое будущее, при этом я не смогла бы назвать конкретные цели, от которых мне пришлось бы отказаться, и испытывала бессилие; та, в кого превратилась маленькая полная амбиций девочка, погруженная в книги, оказалась в полной растерянности. Я пыталась рассказать об этом Жаку, и в один прекрасный день не нашла ничего лучше, чем произнести такую фразу: «Смерть матери сломила меня».
«Терпеть не могу штампы!» — резко ответил он мне, правда, из самых лучших побуждений, в надежде, что я отвлекусь от этой трагедии. Я почувствовала себя еще более обескураженной и вдобавок униженной, поскольку меня поймали на месте преступления: я произнесла шаблонную фразу. Но в последующие дни я, в конце концов, пришла к решению, что не стану отрекаться от слова «сломила», даже если обычно его употребляют не к месту, излишне мелодраматично, и поэтому, вопреки первоначальному смыслу, оно звучит напыщенно. Не случайно же штамп именуют штампом. Когда мы к нему прибегаем, это вовсе не означает, что в данный момент нам не хватает ясности ума, мыслительных способностей или же культуры, позволяющей пользоваться более изощренным и соответствующим случаю словарем: просто нам нужно к кому-то примкнуть. В растерянности перед лицом горя, как и в эйфории огромного счастья, мы не способны оставаться в одиночестве: так бывает, когда мы переживаем какие-то исключительные эмоции и стараемся с кем-то разделить их и тем самым умерить, иначе говоря, ослабить их накал. Конечно, я выражалась так, как принято выражаться на телевизионных исповедальных шоу, но я бы сама, не колеблясь, пошла бы на сцену, лишь бы убедиться, что на самом деле совсем нетрудно и даже естественно публично объявить, что твоя мать в депрессии выбросилась из окна, и тогда страдания растворятся в гуле ничего не значащих реплик. Когда я выдвинула идею о возможной подтяжке лица, я проецировала на себя расхожую роль женщины, которая верит, что все проблемы решаются с помощью внешности, и, погрузившись в эти безыскусные мысли, почувствовала, что прихожу в себя после страшных потрясений. К этому нужно добавить, что я постепенно разрабатывала фантастические сценарии сексуальной жизни Жака, следуя, как уже говорила, определенным стереотипам; и теперь, когда я сама выбирала для себя шаблоны поведения, я как бы воплощала их в реальность. Иначе говоря, стереотипы и реальность смешивались в континууме жизни. Возраст обманутой женщины, как и влечение зрелого мужчины к молоденьким девушкам, а также принятые в обществе шутки над мужьями-рогоносцами — эти постоянные величины сентиментальных и сексуальных вымыслов — служили для меня определенными ориентирами, незначительность которых в расчет не принималась, они создавали для меня иллюзию реальной жизни, состоящей из коротких продолжений моих фантазмов. Эпизод с желающей омолодиться дамой, чьи реплики я могла бы воссоздать в подлинном диалоге с Жаком, был логическим продолжением другого эпизода — я, например, заставала его в нашем доме в компании юной
подружки, что в данном случае оказывалось лишь плодом моего больного воображения. И без того понятно, что все эти доводы не могли дать Жаку ключа к разгадке тайны: в чем же кроется причина моего отчаяния; оно настолько пугало его, что он даже начинал испытывать жалость к самому себе.Случалось, что наши споры затягивались до глубокой ночи; мы лежали бок о бок в постели, как фигуры на надгробьях, устремив глаза в темноту, правда, не столь глубокую, как в их случае, но так же близко друг от друга, как и они, и в то же время разделенные ложбинкой в складках простыни. И пока соль от высохших слез дубила мне щеки, а слова слипались в черный комок, забивший рот, я уже не ждала от него ни единого слова, а только какого-нибудь жеста. Я говорила ему: «Ну хотя бы пошевелись».
Мне хотелось сочувствия, такого, которое я испытываю, например, при взгляде на стариков, слишком слабых физически, чтобы видеть мир за пределами своей квартиры, при взгляде на детей, от которых прячут потайные ключи к мирозданию, при взгляде на животных, которые ищут дорогу, прижавшись мордой к земле, — они неспособны понять суть гнетущего их страдания. В нем растворяется все их существо, и их остановившиеся взгляды, обращенные на всезнающих и ответственных за них мужчин и женщин, свидетельствуют о том, что они сжились со своим несчастьем. Я искренне полагаю, что и мне самой свойственна подобная доверчивость, когда я страдаю, но могу найти только те объяснения, которые можно выразить словами, не погружаясь в бездны личных эмоций. Возможно, меня легче было бы понять, если бы, не прибегая к клише и не искажая незначительных событий повседневной жизни в угоду своим фантазмам, я просто начала бы их пересказывать. Мне это вообще не приходило в голову, поскольку никогда, как мне кажется, мое подсознание не рискнуло бы доверить Жаку секрет моих мастурбационных галлюцинаций, которые по сути представляли собой лишь мое видение его развлечений с другими женщинами. Невозможно было требовать от него повышенного внимания, как я пыталась в те минуты, и одновременно пересказывать роман, в котором из-за его безразличия и пренебрежительного ко мне отношения я оказывалась исключена из его сексуальной жизни. Я ждала проявления этих чувств точно так же, как пристрастилась к этой невыносимой, мучительной пытке. У меня в горле застрял черный комок — словно застывающая лава, а из всех органов чувств у меня осталась одна кожа, и я надеялась, что Жак приласкает ее, погладив указательным пальцем.
Случалось, что, ни слова не говоря, он овладевал неподвижной марионеткой, лежащей рядом с ним, приподнимал ее, устраивался между бедрами и задирал ей ноги. Я не сопротивлялась и молчала, предоставляя в его распоряжение свои конечности и плоть, и тоска, которая только что обуревала меня, внезапно перерастала в захлестывающую меня волну наслаждения. Потом мы наконец засыпали.
Но кризис не всегда заканчивался таким образом, и часто случалось, что между нами внезапно возникала тишина иного рода, остающаяся и по сей день для меня непостижимой. Я никогда не могла понять, почему Жак все чаще и чаще неожиданно прекращает свои объяснения и замолкает; я не понимала, чем он руководствуется в ту минуту. Он поворачивался на бок, я спрашивала, не сердится ли он, он отвечал, что нет, — и всё, мне больше не удавалось ничего от него добиться, я могла пытаться вернуться к разговору назавтра или через день, держать его за руку, звать по имени, словно он от меня удаляется, или же наоборот, стараться внушить ему ласковым тоном, что кризис прошел, или просить, чтобы он произнес хоть слово, но он уклонялся и, не подавая виду, что я обидела его своими упреками, уверял, что нужно подождать и тогда все пройдет. И действительно, два, три, четыре дня спустя, совершенно неожиданно для меня, он вдруг обращался ко мне с каким-то пустяком, и на этот раз в его тоне и голосе уже не чувствовалось напряжения. Загадочная личность, оккупировавшая мое воображение, привлекала меня в той же степени, в какой приводило в замешательство загадочное поведение человека из реальности. Во время этих периодов молчания у Жака было выражение лица как у случайно встреченного прохожего — невозмутимого, погруженного в свои мысли, и если тот по невнимательности задевает другого прохожего, то вежливо извиняется с отрешенным взглядом. Самое ужасное заключалось в том, что когда Жак действительно проявлял ко мне безразличие, которое я старалась отыскать в своих фантазмах, то это вызывало во мне панику. Я была не в состоянии предугадать и дождаться того момента, когда он опять обратится ко мне — или, скорее, я просто не выходила из этого ожидания, погрузившись в него на веки вечные.
Дни шли, и я очень гордилась собой, если восемь или десять дней подряд наши отношения были пусть и слегка напряженными, но без эксцессов; я не поддавалась искушению манившей меня лестничной спирали, которая вела к нему в кабинет, а если все-таки не выдерживала, то потом не требовала от него никаких объяснений: все равно рано или поздно я их получала. Именно в это время меня стали интересовать признания мужчин, совершивших насилие, главным образом, рецидивистов; кого-то из них я видела по телевизору, о других читала в газетах — они описывали тот же знакомый мне механизм действия, какой срабатывал во мне по отношению к лестнице в кабинет. Почти все они утверждали, что не были ослеплены безумием, не позволяющим оценить последствия собственных действий, а, напротив, на них снисходила ясность ума, мощное озарение, осветившее трагедию, действующим лицом которой они являлись. Можно подумать, что эта ясность сознания имеет ту же властную силу, что и юпитеры, направленные на актера, когда он выходит на подмостки. Ум, неспособный сдержать внезапное торжество зла, только наводит на него сверкающий глянец, мы можем уловить, как в нас просыпается это побуждение, прекрасно понимая его разрушительные последствия; мы можем мобилизовать все свои моральные ресурсы, все свои логические способности, надеясь подавить его, но ничто не в состоянии остановить нас, помешать действию, которое мы все-таки совершим. И только тогда опускается тьма, пелена раскаяния и вины затуманивает сознание, ибо назначение этого побуждения, в конечном итоге, — не просто заблокировать какую-то часть разума, а полностью лишить нас его; нам сохраняют рассудок лишь для того, чтобы затем его уничтожить. Сначала я долго подыскивала слова, потом решала, что лучше вообще ничего не говорить, подкрепляя свое решение бесчисленными аргументами, например, что Жак может замкнуться в молчании и причинить мне больше страданий, чем терзающие меня сейчас сомнения, а потом, под действием внезапной амнезии, разрушающей все эти рассуждения, я вдруг словно со стороны слышала, как задаю роковой вопрос; я действительно сама творила судьбу, которую уготовила себе в своих же фантазиях: если Жак выбросит меня из своей жизни, это будет конец.
Только позднее я заметила связь, существующую между мастурбацией, вуайеризмом и наслаждением от совершенного над тобой насилия или изгнания. Мастурбатор становится наблюдателем собственных фантазмов, и неважно, воплощены ли они в картинках и порнографической литературе или в его воображении на основе сцен, которые он сам пережил или экстраполировал из реальности; иначе говоря, он главным образом удовлетворяет потребности своего взгляда. В некоторых случаях он напрямую получает удовольствие от происходящего в реальной жизни; тогда мастурбатор превращается в вуайериста. Или же вуайерист, где-нибудь затаившись, наблюдает исподтишка: он вынужден контролировать свои движения и дыхание, чтобы его присутствие не было обнаружено или чтобы не мешать тем, кто совокупляется на его глазах, даже если они предупреждены о его присутствии. В любом случае он мысленно отстраняется от этой сцены, даже если сам заказал ее, на манер Дали, который устраивал вечеринки, где, как он выражался, только вербально руководил действиями присутствующих, а сам дотрагивался лишь до собственного члена; только позже он стал утверждать, что ему «никто не нужен». Привычка держаться в стороне, прятаться возникла не сегодня; мастурбирующий ребенок вынужден делать это тайком под страхом двойной угрозы, что его накажут или пристыдят. Для того, кто не захочет отказаться от удовольствия наблюдать совокупление в своих фантазиях или подглядывать за другими, частое пребывание под кроватью, в уборной, в платяном шкафу или за дверью, то есть согнувшись в три погибели перед угольным ушком замочной скважины, словно он собирается пролезть через нее, может превратиться в привычку; а в силу закона, который соединяет условия получения удовольствия с самим удовольствием, эта привычка может стать склонностью. Мастурбатор полюбит уединение, более того, он сохранит ставшее ему сладостным ощущение, что его принуждают, то есть выгоняют, отлучают от общего для всех пространства. Сальвадор Дали, «великий мастурбатор» (возвращаясь к названию одной из его знаменитых картин) и великий параноик (наподобие великого мечтателя, каким был Жан-Жак Руссо), разработал любопытную теорию, учитывающую это состояние: он предположил, что материя приняла форму, подвергнувшись принуждению со стороны пространства, что вызвало вздутие и переполнение. Он сам, должно быть, считал, что именно так и «сформирован», когда рассказал об уникальном ощущении, которое испытал в метро: ему показалось, что он был «переварен там желудком», но в тот момент, когда был «исторгнут», «выплюнут», почувствовал, что на него снизошло «откровение» творческого возрождения. (Тема рождения и возможности заново пережить исторжение из чрева матери, повторно появиться на свет часто встречается в творчестве художника.) Разве не знаменательно, что двойственное чувство, которое я испытала, играя в парке Сен-Клу с членами семьи, но в отсутствие матери, когда пропустили мою очередь, случайно забыв про меня, словно я вдруг стала невидимой, в моей памяти осталось связанным с ощущениями, возникающими в предменструальный период? В течение большой части жизни перед приходом менструации мне, как и многим другим женщинам, казалось, что близкие больше не любят меня; это огорчало почти до слез, но приносило и некое приятное удовлетворение. И мне хочется думать, что свойственное мне упорство в работе, являющееся чертой моего характера, моя способность долго концентрироваться на главном (с перерывами на мастурбацию), когда вокруг суетятся или веселятся, как раз и связаны со стремлением получить аналогичное удовольствие. Работа, включая свободно выбранную, — это средство, с помощью которого общество оказывает давление на человека; но когда работа его захватывает, то одновременно становится лазейкой, через которую он ускользает. Можно найти сходство между тем, как психика подчиняется принуждению, чтобы потом с наслаждением обрести свободу, так же как член или клитор — сдавливающей и возбуждающей их руке мастурбатора или мастурбаторши, чтобы потом высвободиться в оргазме.