Революция
Шрифт:
45
Его губы, его дыхание. Его запах, и вкус, и тепло. Меня так тянет к нему, как не тянуло ни к кому и ни к чему в жизни.
— Надеюсь, я не слишком мощно поторопил события… а, чувиха? — спрашивает он отстраняясь и улыбается своей невозможной улыбкой.
Я притягиваю его обратно к себе. Не хочу, чтобы он говорил. Хочу, чтобы целовал меня дальше. Я прижимаюсь к нему, кладу руку ему на грудь и чувствую, как его сердце сумасшедше бьется под моими пальцами.
И так мы застываем, пока рядом не останавливается какая-то старушка с собачкой на поводке. Она грозит нам клюкой: здесь же святое место!
Конечно святое. Ведь здесь только что случилось чудо.
Но солнце уже взошло, мимо начинают ходить люди, и город теней оборачивается городом света, а прилюдно обжиматься всегда казалось мне дурным тоном. Так что мы просто сидим рядом и смотрим на утреннее небо.
— Когда уезжаешь? — спрашивает Виржиль, хотя отлично знает ответ.
— Завтра вечером.
— Я буду тебе звонить.
Я в ответ смеюсь. Это невеселый смех.
С того самого момента, как мы с отцом
Нужно оттолкнуть его. Сейчас же! Иначе будет еще больнее.
— Я не хочу, чтобы ты мне звонил, — говорю я. — Хочу тебя вот таким, как сейчас. Рядом, а не в телефонной трубке.
— Тогда почему не останешься?
— Не могу. Это долгая история. Дома проблемы. С мамой, и вообще.
— Что значит «и вообще»?
Как ему рассказать? Ну как? Я говорила об этом с полицией. А потом с родителями. И больше никогда и ни с кем. Ни с Ником, ни с доктором Беккером. Ни даже с Виджеем или Натаном. И теперь тоже не могу. Не могу, и все.
— Надо ехать, — резко говорю я. — Пока отец не проснулся и не хватился меня. — Я завинчиваю крышку термоса, убираю остатки бистеллы и кладу все в его рюкзак. Потом складываю плед и прижимаю его к груди. — Слушай, мне, честное слово, пора.
Он улавливает отчаяние в моем голосе.
— Анди, ты такая грустная. И в тебе столько злости. Это и в твоих глазах, и в том, как ты говоришь, и в каждой ноте твоей музыки. Что за дрянь тебя ест?
— Не начинай, — прошу я. — Не надо.
— Что не надо? Не надо ни о чем спрашивать? Целовать тебя можно, а беспокоиться о тебе нельзя?
Я поднимаюсь и иду прочь, затем останавливаюсь и закрываю лицо руками. Что мне делать? Я не хочу его отталкивать. Все остальные в этом мире мне до лампочки, только не он.
Но если я расскажу ему правду, это меня убьет. Да что там, меня убивает уже одна мысль об этом разговоре.
Вернувшись к нему, я опускаюсь на колени и беру его руки в свои.
— Я не просто грустная и злая, Виржиль. Все гораздо запущеннее. И тебе не надо знать, что меня ест. Поверь мне. Отвези меня домой, ладно?..
— Анди…
— Виржиль, ну пожалуйста. Поехали, а?
У меня текут слезы. Он вытирает их рукавом.
— Ладно, — отвечает он, и я вижу боль в его глазах. — Как хочешь. Поехали.
46
— Постой, — говорит Виржиль.
Он вынимает мой айпод из подставки и протягивает мне. Мы сидим в его машине возле дома Джи.
— Спасибо. — Я нехотя забираю айпод. Все, больше не будет повода для ночных звонков. Не будет колыбельных. Не будет счастья, которое у меня появилось впервые за эти два года.
— Звони мне, ладно? — просит он.
Так и вижу. Сижу в Нью-Йорке, слушаю его голос, говорю что-то, смеюсь, а затем кладу трубку и чувствую себя в десять тысяч раз более одинокой, чем до звонка.
— Обязательно, — отвечаю я.
Я открываю дверцу машины, но он хватает меня за руку.
— Слушай, и так тяжело… — Мой голос обрывается.
Он прижимается лбом к моему лбу, затем отпускает меня.
47
Отец сидит за столом, одетый, и завтракает. Когда я захожу, он отрывает взгляд от ноутбука.
— Анди? Я думал, ты у себя, еще спишь. Ты откуда?
— Ходила встречать рассвет.
Он смотрит на меня с таким видом, будто я ему сообщила, что поступила в Гарвард.
— Правда? — спрашивает он.
— Правда.
— Это здорово, Анди. Я рад за тебя.
— Да, было здорово.
Это было самое прекрасное, самое чудесное приключение в моей жизни. Но оно закончилось. Теперь мне больше всего хочется доползти до матраса и свернуться в клубок.
— Я сходил за круассанами, — говорит отец. — Хочешь? Кофе тоже есть.
— Да нет, пап, спасибо. Пойду лучше досплю. Мне же сегодня надо съездить в музей Малербо, потом еще поработать над черновиком. К вечеру все тебе покажу. Включая предисловие. Ты когда вернешься?
— Поздно — весь день проторчу в лаборатории, а потом этот званый ужин… Слушай, а ты не шутишь?
— Ты о чем?
— У тебя правда к вечеру будет готов черновик?
— Да. Я уже почти все написала. Только нужно побольше картинок про Малербо, вот я и еду в музей.
— Что ж, отличные новости. Я тобой горжусь. Может, не зря я тебя сюда привез.
Я улыбаюсь. Улыбка отбирает у меня последние силы.
— Может, — отзываюсь я.
У себя в комнате я закрываю дверь и сажусь на матрас. Затем достаю из рюкзака телефон. Надо позвонить Виржилю. Сказать, что я была неправа. Попытаться все исправить.
Но я вспоминаю его слова про мои грусть и злость и понимаю, что он не видел и десятой части засевшей во мне дряни. Как рассказать ему про тоску? Про колеса, которые у меня вместо карамелек? Как признаться, что иногда меня тянет к краю крыши или к перилам моста? Как объяснить, что со мной случилось?
Невозможно. Значит, не буду.
Я ложусь и пытаюсь заснуть, но сон не идет. Все мысли о Виржиле. Может, музыка поможет расслабиться? У меня снова есть айпод. Хотя нет, музыка опять напомнит о нем.
Я тянусь за дневником Алекс.
16 мая 1795
Мертвецы теперь всюду. Они толпятся и толкаются на улицах, как хозяйки в базарный день. Бродят вдоль реки, тихие и потерянные. Преследуют тех, с кем когда-то были счастливы.
Взгляните на детишек Ноай, гуляющих с гувернером. Вы думаете, это ветер шевелит волосы малышки? Нет, это дыхание ее покойной матери. А там, вдоль Королевского променада, — видите, как раскачиваются розовые кусты? Это Антуанетта снова запуталась в них юбками. А вон кафе «Фуа». Тень у окна —
это Демулен. Когда-то он вскочил здесь на стол и призывал весь Париж идти на Бастилию. Теперь он стоит снаружи, прижимая ладони к стеклу, и плачет.А там многоречивый Мирабо, который щеголял изумрудными пуговицами, когда парижские дети ходили в обносках. Вон Дантон, наша последняя надежда, — помните, как он смеялся по пути на гильотину? А вон неумолимый Робеспьер, любивший нас так сильно, что рубил наши головы с плеч, дабы не обременять нас лишними мыслями.
Неужто вы их не видите?
Вчера вечером, пробираясь по городу со своими ракетами, я встретила еще одного призрака. На этот раз не обреченную королеву и не пламенного бунтаря, а ту, что когда-то меня любила, — мою бабушку. Она сидела под уличным фонарем, с иголкой в одной руке и ниткой в другой.
— Вот и я пригодилась Гэсподу, Алекс, — сказала она. — Проклятый разбойник Робеспьер обезглавил Его ангелов. Я пришью обратно отрубленные головы, все до единой, пусть это займет хоть целую вечность. Когда я закончу, им не нужны будут ни шарфы, ни ленты. Я делаю самые незаметные швы во всем Париже!
Я спросила:
— Бабушка, а есть в раю золотые нитки?
— К чему мне золотые нитки? Довольно и аррасского шелка [41] .
У ее ног стояла корзина. Она достала оттуда голову молодой девушки, маркизы. При жизни она носила белый цвет Бурбонов, но смерть облачила ее в триколор нового мира: белые щеки, синие губы, красные капли стекают с шеи. Да здравствует Революция.
— Будет здесь и твоя голова, — вздохнула бабушка. — Скатится в корзину, как гнилая репа.
— Только если меня поймают, — ответила я.
— Поймают, — вмешался другой голос. — Ты не сможешь вечно скрываться.
Герцог Орлеанский. Уже два года как мертв, а все еще ходит разодетый в кружево и шелка. Он и на гильотину шел как на бал.
— Я их всех переживу, — сказала я. — Вас же пережила.
— Беги, пока тебя не увидела стража.
— Не могу. У меня дела вон в той башне.
— Это безумие. Что за игру ты затеяла?
— Трагедию, ваша светлость. Играю роль, как вы и советовали. — Громко и театрально, словно обращаясь к своим зрителям в Пале, я воскликнула: — Тише! Тише! Усаживайтесь и слушайте!.. А кому еще устриц? Послали за ними скорей, подмигнули красотке, поссали на пол, расселись. К вам явился Пролог, я сейчас расскажу, в чем тут дело: трагедия, пять картин: революция, контрреволюция, явление дьявола, террора и смерти. Эй, зря я тут, что ли, кричу? Слушайте, черти! [42]
— Этот спектакль будет стоить тебе жизни, — произнес герцог. — Судьба мальчишки решена. Смирись с его гибелью.
— Но он еще жив, сир! — возразила я.
— Кто здесь? — прогремел чей-то голос с другого конца улицы — на этот раз живой, человеческий. Остальные тут же умолкли. — Кто здесь? А ну, отвечай!
— Гражданин, я служанка у Лемье с рю Шарлот! — воскликнула я. — Несу к врачу его сынишку. Его супруга только что скончалась от чахотки. Мы опасаемся, что и младенец ее подхватил. Вот, взгляните…
Я подбежала к нему, делая вид, что ужасно запыхалась. Переигрывая. Я всегда переигрываю, когда волнуюсь. Опустив фонарь и потянувшись к корзинке, я сделала вид, что хочу откинуть тряпки. Они были сбрызнуты красным. Я успела порезать руку фруктовым ножиком и испачкать тряпки кровью.
Стражник отшатнулся, испугавшись заразы.
— Ступай себе! — махнул он. — Да здравствует Республика!
— Да здравствует Республика! — ответила я и поспешила прочь.
Удаляясь по темной улице, я разговаривала с младенцем, который молчал, поскольку был не из плоти и крови. А из угля и пороха. Из бумаги, хлопка и воска.
Я попала во двор дома на рю Шарлот при помощи ключа, который выменяла у дочери хозяина на две серебряные ложки, украденные когда-то у герцога. Затем я поднялась по каменной лестнице, этаж за этажом, до узенькой чердачной дверцы. Там я подоткнула юбки и выбралась на крышу. С фонарем в зубах я продвигалась по крутому скату, как скарабей, толкая корзину перед собой. Наверху я ухватилась за трубу, отбросила прикрывавшую корзину тряпку.
Две дюжины ракет и две дюжины стержней для выравнивания полета. Я наклонилась к фонарю, вставила стержни в ракеты и, одну за другой, прислонила их к трубе.
Башни в темноте было не видно. Но я знала, что она там. И в ней сидит несчастный одинокий ребенок.
Часы пробили два. Я вытерла глаза — от слез порох размокает — и воткнула стержень первой ракеты в щель между черепицами. Затем зажгла свечу от фонаря и поднесла к фитилю. Ракета закашлялась, зашипела и свистя унеслась ввысь.
Сжав кулаки, я ждала — и, наконец, небо сотряс грохот оглушительней канонады. В окнах задребезжали стекла. Птицы, шумно хлопая крыльями, разлетелись из своих гнезд. Где-то закричала женщина. А затем яркая вспышка поглотила черную ночь.
Я схватила следующую ракету, установила стержень, зажгла фитиль. Затем следующую. И снова, и снова — как можно скорее.
— Мне больше не петь тебе песен, Луи-Шарль, — прошептала я. — И не играть с тобой в игры. Но я могу дать тебе этот свет. Ради тебя я заставлю небо плакать серебром и золотом. Я сотрясу ночную мглу, разорву ее в клочья и заставлю истекать миллионом звезд. Отвернись от темноты, от безумия, от боли. Открой глаза. Почувствуй, что я рядом. Что я — помню и надеюсь.
Открой глаза и взгляни на свет.
41
Ткачи из французского города Арраса (где родился Робеспьер) использовали особый крученый шелк, обвитый золотой или серебряной нитью.
42
Перевод Ю. Мачкасова.