Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

18 мая 1795

Сегодня я не осмелилась выходить ночью. Бонапарт удвоил патрули, моя последняя вылазка его разъярила. И немудрено: фейерверк был великолепен. Но я не должна попасться. Нужно выждать время. Буду сидеть за своим столиком в «Фуа» и есть суп, как и полагается законопослушному гражданину. И буду писать в дневник.

Что ж, возвращаюсь назад, в 1791-й. Проведя без малого два печальных года в Тюильри и убедившись, что революция продолжает набирать силу, Людовик принял решение покинуть дворец, Париж и свой народ. Побег планировался к началу лета, когда кончатся дожди и дороги подсохнут. Король намеревался бежать в крепость Монмеди, что на границе с Австрией, чтобы там с помощью верного маркиза де Буйе начать собирать войска.

Предполагалось, что они покинут Париж под покровом ночи. Мадам де Турзель, придворная гувернантка, должна была притвориться русской дворянкой, Луи-Шарль с сестрой — ее детьми, королева — гувернанткой, а король — слугой. Побег готовили брат ее величества Леопольд Австрийский, шведский посол граф фон Ферзен, несколько горничных и охранников — и я.

Всю весну 1791 года в карманах моих бриджей появлялись то монеты, то драгоценные камни, завернутые в тряпочки: я носила их каретному мастеру, конюху, портнихе. Я раздобыла простое черное платье для королевы, льняную рубаху для короля и все необходимое для Луи-Шарля, которого предстояло одеть как девочку. Я понятия не имела, когда они собирались уезжать. Это знали всего несколько человек.

— Никому ничего не рассказывай, — наставляла меня

королева, — даже тем, кто на нашей стороне. Ни горничные, ни слуги ничего не должны знать. Всюду шпионы. Пообещай, что никому не скажешь! От этого зависят наши жизни. — Она достала Библию и попросила меня возложить на нее руку. — Поклянись, — велела она, — передо мной и перед Господом.

Я внутренне содрогнулась. Как я могу поклясться Господу не делать того, что уже обещала сделать дьяволу? Но отказаться равносильно признанию в предательстве.

Придется кому-то солгать, но кому? Герцогу или королеве? Узнай герцог о моей измене, мне несдобровать. Однако предать королеву — значит утратить ее расположение. Сейчас она пленница и не наделена властью, но ведь это может измениться.

Я положила руку на Библию и поклялась. В моей голове созрел план. После известия о побеге короля герцог наверняка начнет меня допрашивать. Я притворюсь, что удивлена не меньше его — ничего не знаю, не видела и не слышала. Объясню, что король и королева держали все в тайне, а если кто из прислуги и знал об их планах, то им, верно, хорошо заплатили, потому что никто не проговорился.

У меня все получится, уговаривала я себя, ведь я актриса!

Герцог мне поверит. Возможно, он и вовсе не станет меня допрашивать. Если он и впрямь желает его величеству добра, значит, будет рад спасению королевского семейства.

Каждый вечер, встречаясь с герцогом в его покоях, чтобы отчитаться, я лгала ему. И притворялась перед его гостями — Демуленом, Маратом, Дантоном, Робеспьером, Колло д'Эрбуа, д'Эглантином и всей шайкой якобинских разбойников, включая Сантерра, пивовара из Сент-Антуана; Фурнье, неуемного бунтовщика, который когда-то изготавливал ром на далеком острове Сан-Доминго, а теперь, разорившись, ошивался везде, где бы ни намечались волнения или беспорядки; а также учителя английского по имени Ротонд, который разгуливал по клубу якобинцев во время выступлений Робеспьера, высматривая насмешников, чтобы после избить их до полусмерти.

Мне было тревожно в присутствии этих людей. Я не понимала, зачем герцог собирает их у себя. Он хочет помочь королю — тогда зачем садится за стол с теми, кто мечтает покончить с монархией? Зачем кормит и поит их, а иногда и дает им золото? Прежние сомнения вновь охватили меня: не лукавил ли герцог, говоря, будто он на стороне короля? Видимо, он почувствовал мое смятение, потому что однажды, когда Дантон ушел, он обнял меня за плечи и сказал:

— Пойми, воробушек: враг моего врага — мой друг.

И я поняла: он хочет обернуть одних против других с целью получить некое преимущество. Его слова меня немного утешили: одним беспокойством меньше. Тем более что забот у меня и так хватало. Требовался весь мой актерский талант, чтобы голос не дрожал и ноги не подкашивались, когда я лгала герцогу. Однажды мне уже пришлось почувствовать, какая у него тяжелая рука, и я понимала, что это повторится, если он узнает о моем предательстве. Иногда, закрывшись у себя в чердачной комнатке, я склонялась над тазом, и меня рвало от страха.

Что ж, я ведь хотела играть. Хотела много ролей. И герцог мне их предоставлял — роль мальчишки, шпиона, слуги, гражданина, бастарда, роялиста, бунтаря, патриота, якобинца. И я их играла. Иногда по утрам в мою дверь стучался Николя, старый слуга — единственный из людей герцога, кто знал, что я на самом деле не мальчишка, — и я выскакивала из постели в страхе, потому что спросонья не могла вспомнить, кем мне сейчас положено быть.

Уняв дрожь в руках, я умывалась, перевязывала грудь и одевалась. Завтракала булочкой с маслом и джемом и кофе, которые Николя оставлял для меня за дверью. И отправлялась в Тюильри.

По дороге я читала афиши и слушала, что выкрикивают разносчики газет. Новости были однообразно скверными. Зима опять выпала чрезмерно холодная. Сена замерзла. На окраинах города появились волки. Рабочие в провинциях бастовали. Австрия и Англия, разгневанные заточением короля в Тюильри, грозили войной.

По вечерам я ходила на собрания кордельеров и якобинцев, как мне велел герцог, и слушала там Дантона и Робеспьера. А по дороге домой плохо одетые люди совали мне в руки листовки, в которых короля и королеву изображали в виде свиней или коз, пожирающих Францию. Год выдался урожайным, так отчего же у нас нет зерна? — вопрошали авторы листовок. И отвечали: оттого что Людовик тайно отдал приказ прятать зерно, чтобы изголодавшиеся парижане подчинились ему. А в прошлом году он потратил двадцать восемь миллионов ливров на оплату картежных долгов своего брата. Деньги лились в карманы королевской семьи, пока французские дети голодали.

Итак, я по-прежнему мало что знала про свой завтрашний день, но про короля знала точно: дела его идут совсем плохо.

Когда двадцатого июня я прибыла в Тюильри, я тотчас почувствовала: что-то происходит. Королева была взволнованна и бледна. Мадам Елизавета раздражалась более обыкновенного. Король отказывался от еды. Я догадалась, что они хотят бежать этой ночью, и ледяной ужас сжал мое горло.

Они не понимают, что делают! Неужто забыли про Бастилию? Про штурм Версаля? Про то, как парижская толпа любит рубить головы с плеч? Забыли вопли презрения, доносившиеся из-за ограды Тюильри? Неужто никто не сообщил им, о чем говорят на рынках и как простолюдинки грозятся вырвать их королевские печенки себе на ужин?

Они были пленниками в стенах дворца, но эти же стены защищали их от внешнего мира. А теперь они собирались выйти наружу, со своими белоснежными руками и благородными речами. Да, в Монмеди они, возможно, окажутся в безопасности, но ведь туда надо еще добраться.

В тот день я была особенно ласкова с Луи-Шарлем. Прячась от горничных, я воровала из шкафа простыни, чтобы мы с ним могли построить крепость, таскала с кухни его любимые сладости — и по кусочкам скормила ему целый бифштекс, чтобы подкрепить его перед дорогой.

Вечером я помогла ему помыться, надеть ночную рубашку и потом, когда он поцеловал родителей, тетку и сестру, уложила его в постель. Он никак не мог устроиться удобно и все требовал новых сказок.

— Не покидай меня, Алекс, — попросил он, когда я закончила последнюю сказку, про Белую Кошку. — Ты обещала, что не покинешь меня.

— Не покину, Луи-Шарль, — ответила я. — Но, возможно, настанет день, когда вы меня покинете.

— Нет! Никогда. Вот стану королем и сделаю тебя своим главным министром, чтобы ты всегда была со мною рядом.

Я улыбнулась и напомнила ему, что женщины не бывают министрами. Затем добавила, что надо спать, не то его матушка огорчится. Когда он закрыл глаза, я тихо собрала его любимых солдатиков, лошадок и лото в деревянную коробку и оставила ее возле кровати, надеясь, что те, кто придет его будить, заметят ее и заберут: пусть у него будет хоть какое-то развлечение в дороге.

— Спокойной ночи, Алекс, — пробормотал он, когда я покидала комнату. — Храни тебя Бог.

Бог не станет меня хранить. Я уже продала душу дьяволу. Но ради Луи-Шарля я обернулась в дверях и прошептала:

— И вас пусть хранит Господь, маленький принц. Да пребудет Он с вами в пути.

20 мая 1795

Было раннее утро. Солнце еще не встало. Я одевалась в своей комнатке — и вдруг оказалась на полу, а надо мной навис герцог. После я еще долго ходила с пунцовым отпечатком его перстня на щеке.

— Где они?! — закричал он. — Куда они исчезли?

— Кто «они»?

— Считаешь меня болваном? — зарычал он и снова ударил меня.

— Довольно! — взмолилась я, пытаясь отползти в сторону.

— Их нет, они испарились! Бежали сегодня ночью. Ты знала, что они затевают побег, и не

предупредила меня! — кричал он.

— Я ничего не знала! — солгала я.

— Тут не обошлось без сообщников! Они кому-то должны были писать. Кому-то передавать деньги. Ты не могла этого не заметить!

— Я докладывала обо всем, что знала. Клянусь!

Он бил меня еще и еще, пока наконец я не призналась во всем. Я рассказала, что король давно замыслил этот побег и что я поклялась королеве молчать.

— Несчастная дура! — воскликнул герцог. — Что ты наделала? — Он схватил меня за шиворот и поднял с пола, так что мое лицо оказалось напротив его лица. — Молись Богу, чтобы их поймали, воробушек. Молись так, как во всю свою жалкую жизнь ни о чем не молилась.

Наконец он отпустил меня, и я снова упала. Я ничего не видела, потому что кровь заливала глаза, но я слышала, как он ушел, хлопнув дверью. Мне было больно шевелиться, дышать, даже думать. Не знаю, как долго я пролежала на полу. Потом раздались шаги.

— Бедная душа, — послышался голос. — Досталось тебе от хозяина.

Это был старик Николя. Он поставил рядом со мной таз с водой и начал вытирать кровь с моего лица. Я всхлипывала от боли.

— Плохи дела у герцога, — вздохнул он. — Король пропал, и надежды его светлости вместе с ним.

— Мои дела еще хуже, — возразила я.

— Герцог в ярости: теперь Людовик, того и гляди, доберется до Австрии, поднимет там войско и вновь захватит Францию.

— Тогда герцог, наоборот, должен радоваться. Он же говорил, что хочет помочь королю. Разве свобода — не лучшее, что можно пожелать его величеству?

Николя рассмеялся.

— Не вижу ничего смешного, — нахмурилась я.

— Конечно, не видишь, потому он и пользуется тобой. Ты слепа, дитя мое. Слепа ко всему, кроме собственных страстей. Герцог — кровный родственник Людовика и наследует трон, если род Бурбонов прервется. Ты разве не знала?

Я не знала, но теперь это не имело значения. С меня было довольно. К черту герцога. К черту Николя. Я попыталась встать.

— Что ты делаешь? — удивился он.

— Ухожу отсюда. Раз король сбежал, значит, герцогу я уже не нужна.

Николя схватил меня за руку. Он больше не смеялся.

— Послушай, дитя мое, — сказал он. — Уходи, только если уверена, что сможешь бежать очень, очень быстро и очень, очень далеко.

Взяв таз, он выплеснул кровавую воду в окно и ушел. Я снова опустилась на пол. Лишь много часов спустя мне удалось встать и доковылять до кровати.

Через несколько дней в комнату зашел герцог. Брезгливо поморщившись от дурного запаха, он сообщил:

— Их схватили. К несчастью для них, но к счастью для тебя, — добавил он, швыряя на кровать свежую одежду. — Умойся и возвращайся на службу. И помни, воробушек: еще одно лживое слово — и я сделаю с тобой такое, что ты поползешь не в постель, а прямиком в могилу.

Я закрываю дневник и смотрю в потолок. Представляю Алекс, лежащую на полу, избитую и окровавленную. Представляю Луи-Шарля в холодной темнице. Вспоминаю, как Трумен в последний раз помахал мне рукой. Как мать сидела на краешке больничной кровати. Как обшарпанное синее «Рено» уезжало прочь от меня.

Как оно повернуло за угол и исчезло из виду.

Тогда я откладываю дневник и, глотаю две таблетки. Потому что на одной не продержаться даже один грядущий день, не то что целую жизнь.

48

Амадей Малербо выглядел как рок-звезда.

Я стою напротив его портрета, написанного Жан-Батистом Грезом в тысяча семьсот девяносто седьмом году, но с тем же успехом это мог бы быть портрет Мика Джаггера, снятый Анни Лейбовиц в тысяча девятьсот семьдесят седьмом. Малербо одет в белую рубашку, раскрытую на груди. Его темные волосы рассыпаны по плечам. У него полные губы, красивые скулы и внимательные карие глаза. Я видела в книжках репродукции этого портрета, но им далеко до оригинала.

Он сидит в кресле и держит в руке красную розу. Наверное, он укололся о шипы — на пальце кровь. Рядом настолике стоят две миниатюры в рамках: портреты мужчины и женщины. Мужчина темноволос и очень хорош собой. Женщина — ослепительная блондинка. У обоих в руках такие же розы.

Табличка на стене поясняет, что на миниатюрах — предположительно сам Малербо и женщина, которую он любил. Поскольку Малербо не был женат, считается, что они расстались, эту мысль подсказывает и образ розы на миниатюрах, и роза в его руке — символ красоты, ранившей его своими шипами.

Я рассматриваю эти шипы. То, как они выписаны, а также узор лепестков кажется знакомым — я уверена, что видела это изображение раньше, но не помню где. Отступив на шаг, я фотографирую портрет, затем иду дальше, снимая стены с выцветшими расписными обоями, старые занавески из дамасского шелка и виды из окон.

Я еле волочу ноги, чувствую себя как побитая. Таблетки подействовали: мне удалось поспать, а к полудню я выбралась из постели, приняла душ и вот — притащила себя в Булонский лес. Я обещала показать отцу черновик вечером, и я покажу ему черновик вечером. А завтра сяду в самолет. Сейчас же все, что от меня требуется, — это шевелить ногами.

Вот уже час я беспрерывно щелкаю фотоаппаратом. Смотрители не возражают, если фотографировать без вспышки. Старый бальный зал перестроили в концертный, остальные помещения первого этажа отведены под музейную экспозицию: здесь выставлены вещи Малербо. Я уже сфотографировала его одежду, мебель, несколько кофейников, ноты и статуэтки, а также виуэлу, барочную гитару и мандолину.

Переходя из комнаты в комнату, я снимаю все подряд. Снова оказавшись у портрета, я внезапно вспоминаю, где раньше видела эту розу, — на гербе, у Джи дома. Герб, как объяснил тогда Джи, принадлежал роду герцогов Овернских. Там еще была фраза: «Из крови розы лилии растут».

Я гадаю, есть ли тут какая-то связь. Вряд ли, скорее совпадение. Наверняка роза Малербо — не более чем печальный символ потерянной любви, как и написано на табличке. Я перевожу взгляд с розы на глаза Малербо, темные и тревожные. Я ему сочувствую. Мне кажется, что мы похожи. Не потому, что мы с ним оба музыканты, а потому, что нам обоим не везет в любви. Интересно, не разбитое ли сердце заставляло его писать такую поразительную музыку? И что там произошло между ним и той блондинкой с миниатюры?

Возможно, они поссорились. Возможно, она полюбила другого. Возможно, ее отец не любил музыкантов. Или она уехала от него в Бруклин.

— Мадемуазель, сейчас начнется камерный концерт, — сообщает мне смотритель. — У нас концерты каждую субботу. Если хотите послушать, можете пройти в зал.

На часах уже четыре — и я отказываюсь. Было бы замечательно послушать музыку, но мне еще кучу всего надо успеть.

Я напоследок еще раз смотрю на портрет Малербо. Столько печали во взгляде. И столько музыки.

— Жаль, что я ничего про тебя не знаю, — шепчу я, затем иду к выходу и покидаю музей. За закрывшейся дверью начинает играть гитара.

49

Почти готово. Еще чуть-чуть.

Портрет на экране моего ноутбука уходит в затемнение. Продолжает играть концерт Малербо в ля миноре. Появляется строчка: «…и наследие Малербо — порождение его эпохи, но оно также и вне времени: сотни лет спустя оно служило вдохновением и отражалось в творчестве Бетховена и „Битлз“, Стравинского и „Уайт Страйпс“».

Текст исчезает. Музыка заканчивается. Я сохраняю файл и выхожу из программы. Затем пишу имейл отцу, прицепляю файл и нажимаю «Отправить». Предисловие я переслала ему чуть раньше. Теперь пусть смотрит. Мое дело сделано.

Я выключаю ноутбук и уношу чашку из-под кофе на кухню. Сегодня субботний вечер, уже почти одиннадцать. Непонятно, где носит отца. Он говорил, что вернется поздно, — но не настолько же! Мне очень важно, чтобы он посмотрел мою работу сегодня: хочу услышать его вердикт перед сном. Получилось хорошо. Я сама это знаю. Но мне нужна его отмашка, так что я решаю его дождаться. Возвращаюсь к себе, вытаскиваю на середину комнаты чемодан и убираю туда почти все вещи. Нахожу паспорт и распечатку билета, кладу их на ящик из-под фруктов, чтобы не искать с утра. Затем ложусь на матрас и открываю дневник Алекс. Я собираюсь перед отъездом оставить его на ящике — и рядом записку для Джи. Но сначала дочитать. Осталось всего несколько записей.

Поделиться с друзьями: