Революция
Шрифт:
Я озираюсь. Рюкзак валяется рядом. Гитара чуть поодаль. Виржиль тянется за ней и вдруг чертыхается.
— Что там?
— Колодец. Глубокий. Если бы ты не споткнулась — еще пара шагов и… Хотя и одного шага хватило бы.
Но я не сделала этого шага.
Я наконец сажусь и вижу, что у Виржиля с собой ничего нет, только фонарик.
— А твои вещи где?
— Надеюсь, что у Жюля. Я нашел их с Хадижой возле рю Ашерон, как раз за минуту до появления копов. Вроде им удалось сбежать.
Я помню рю Ашерон. Это довольно далеко от Пляжа. Он мог бы свалить вместе с остальными, раз уж он там оказался.
— Ты вернулся.
— Нет.
Нет? Значит, этот наш разговор тоже глюк, игра воображения?..
— Я
Он помогает мне подняться и обхватывает меня за талию, а я закидываю руку ему на шею. Обернувшись, я бросаю взгляд в колодец, куда чуть не свалилась. Он глубокий и темный, и в конце его нет света. На долю секунды я чувствую резкий запах гвоздики. Потом все проходит.
— Идем, — говорит Виржиль. — Пора наверх.
Первые несколько шагов даются мне тяжело. Но я больше не оглядываюсь.
87
Обратный путь оказывается долгим. Выйти той же дорогой, которой мы сюда попали, нельзя, потому что на Пляже до сих пор рыщет полиция. Мы слышали их голоса и видели отсветы фонарей.
Перед нами извиваются длинные туннели, выложенные костями и опутанные проводами, с колодцами на пути. Наконец мы добираемся до подвала заброшенного автозавода — к югу от бульвара Периферии в Монруже. Ржавая лестница выводит нас в заводской цех. Внутри все как в павильоне для съемок фильма ужасов. В полумраке громоздятся сломанные станки. С потолка свисают цепи. Пол завален шприцами, окурками и пивными банками. Вдоль одной из стен тянутся окна от пола до потолка, но стекол нет, рамы заколочены досками. Виржиль находит плохо прибитую доску, вылезает наружу, помогает мне, и мы выбираемся на заброшенную подъездную дорогу, покрытую выбоинами и трещинами. Вдоль обочины течет мутная речушка, в которой валяются покрышки и мятые тележки из супермаркетов. Дорога упирается в заводские ворота.
Всюду кучи мусора: куски затвердевшего цемента, ржавый холодильник, сломанный телевизор, выдранные с мясом автомобильные сиденья. Я подхожу к одному из сидений и опускаюсь на него. Виржиль садится рядом. Меня немного трясет, но голова больше не кружится. Свежий воздух обдает лицо приятной прохладой. Где-то вдали мерцают парижские огни.
Виржиль смотрит на часы.
— Сколько там? — спрашиваю я.
— Час ночи, — отвечает он и начинает рыться в карманах. — Куда я подевал телефон?
Надо же. По ощущениям прошло много дней, а выходит — чуть меньше часа. Но что это было? Неужели сон? Или меня так накрыло из-за таблеток? Или я слишком сильно стукнулась головой? Только одно я помню сейчас отчетливо: как стою у Эйфелевой башни и собираюсь подняться на самый верх. Я хотела убить себя, потому что не могла справиться с тоской. Это было несколько часов назад, но словно в прошлой жизни. Справлюсь ли я теперь? Знать бы.
— Виржиль, мне страшно. — Сама не ожидала, что скажу это вслух.
Он перестает тыкать в кнопки и откладывает телефон в сторону.
Наверное, сейчас спросит, чего я боюсь, а потом начнет объяснять, что на самом деле все в порядке и мои страхи иррациональны. Обычная реакция на чужие переживания. Но Виржиль грустно улыбается и говорит:
— Только психи не боятся. Мне вот страшно каждую ночь, когда я возвращаюсь домой на свой проклятый отшиб. Страшно, что кто-нибудь набьет мне морду, когда я выезжаю на работу и когда возвращаюсь. Страшно, что так и останусь на всю жизнь водилой и никогда не займусь музыкой всерьез. Страшно, что ты уедешь и я больше тебя не увижу.
Он снова берется за телефон, связывается с приятелем из таксопарка. Пока они разговаривают, он держит меня за руку и крепко ее сжимает. Мне все еще страшно, но я тоже сжимаю его руку. И наблюдаю за его лицом, пока он объясняет приятелю, где мы находимся, что это длинная история, но сейчас его подруге плохо, надо в больницу, и
пусть он скорее приезжает. Наконец он вешает трубку.Какое-то время мы просто сидим, держась за руки. Потом он тихонько начинает петь одну из тех песен, что мы играли на вечеринке, — «Му friends».
I heard a little girl And what she said was something beautiful To give your love no matter what Is what she said. [50]Я подставляю лицо ночному небу. Там черно. Но я вижу звезды.
Эпилог
Зима. Год спустя.
Я сижу на больничной кровати и играю на гитаре.
В углу палаты сидит девочка. Она сгорбилась на полу, повернувшись ко мне спиной. И раскачивается. Я играю вот уже два часа, но она никак не реагирует на музыку. Просто сидит и качается. Ее платок слегка сбился набок, и я вижу шрамы на ее шее. Они тянутся по всей спине — это мне рассказала терапевт, которая с ней работает.
50
Девочке всего тринадцать. Она мусульманка. На нее напали во дворе ее дома. Избили и изнасиловали. Это было два месяца назад. С тех пор она почти не разговаривает и почти не ест. Только сидит и качается.
Я прихожу каждый четверг, потому что ей нравится музыка — это я тоже знаю от ее терапевта.
— Играйте ей что-нибудь спокойное, — советовала она.
Мне пора уходить, а я по-прежнему ничего не добилась. Я прекращаю играть, девочка продолжает раскачиваться. И тут меня посещает идея. К черту спокойную музыку. Надо попробовать что-то другое. Например, «Shine On You Crazy Diamond». Я играю вступление и чувствую, как во мне отзывается тоска тех самых четырех нот, — и, кажется, девочка тоже ее слышит, потому что она вдруг перестает раскачиваться и оборачивается. И я наконец вижу ее огромные испуганные глаза.
Музыка заполняет палату. Жаль, что у меня нет с собой электрогитары. И Дэвида Гилмора. Приходится обходиться тем, что есть здесь и сейчас.
Песня заканчивается. Последние ноты звучат и стихают. Мы несколько минут сидим молча, потом я спрашиваю у девочки, прийти ли к ней снова на следующей неделе. Она кивает. И я едва сдерживаю себя, чтобы не запрыгать от радости.
Я прощаюсь с ней, убираю гитару и выхожу из больницы, чувствуя себя безумно счастливой, потому что я сделала что-то по-настоящему важное. На улице холодно и темно. Я опаздываю. Обычно я не задерживаюсь так долго. Теперь даже не успею заехать домой и принять душ. Да и поесть было бы неплохо. Надеюсь, у Реми сегодня жаркое.
Закинув гитару за плечо, я сажусь на мопед и завожу мотор. Выезжаю с парковки и вливаюсь в поток машин, которые едут в центр Парижа. Я сейчас возле Дома инвалидов, а мне надо на рю Оберкампф.
Машины еле ползут. Меня подрезает грузовик, а потом чуть не сбивает лимузин. Мопед мне подарили родители — на школьный выпускной.
Мой отец по-прежнему в Гарварде. У него родился сын — Лерой, и отец проводит с ним куда больше времени, чем со мной и Труменом, когда мы были маленькими. Наверное, это должно меня задевать, но я не чувствую обиды. Отец меркнет в моей жизни, как последние ноты песни. Это грустно, но ничего. Вместе нам трудно. Всегда было трудно.