Риф, или Там, где разбивается счастье
Шрифт:
Сейчас, глядя на дом в осеннем мягком свете, его хозяйка удивлялась собственной бесчувственности. Она попыталась взглянуть на него глазами старого друга, который утром будет впервые подъезжать к нему, и казалось, у нее самой открываются глаза после долгой слепоты.
Во дворе царила тишина, хотя он был полон скрытой жизни: над стройными тисами и залитым солнцем гравием подъезда кружили, шелестя крыльями, голуби; над глянцевитой серовато-красной черепицей крыши носились грачи и трепетали верхушки деревьев на ветру, ровно в этот час ежедневно тянувшем с реки.
Точно такая же скрытая жизнь происходила в Анне Лит. Каждым нервом, каждой жилкой она ощущала блаженное состояние покоя, в котором робкое
Это ощущение побудило ее выйти навстречу пасынку. Ей хотелось вернуться вместе с ним и спокойно поговорить по пути назад. С ним всегда было легко беседовать, и сейчас он был единственным человеком, с которым она могла поговорить без страха нарушить свой внутренний покой. У нее были все причины радоваться тому, что мадам де Шантель и Эффи находятся еще в замке Уши с гувернантками и что дом в полном ее и Оуэна распоряжении. И она была рада, что Оуэна еще не видно. Ей хотелось подольше побыть одной — не что-то обдумать, а отдаться длинным медленным волнам радости, одна за другой накатывавшим на нее.
Она вышла за территорию двора и села на одну из скамей, стоявших вдоль подъездной дороги. С того места, где она сидела, наискосок виднелся длинный фасад дома и увенчанная куполом часовня в конце одного крыла. За воротами в стене внутреннего двора темнела зелень цветника и поднимались статуи на фоне желтеющего парка. На бордюрах дотлевали несколько поздних розовых и пунцовых гвоздик, но павлин, расхаживающий на солнце, казалось, вобрал в свой распущенный хвост все великолепие здешнего лета.
В руке миссис Лит держала письмо, которое открыло ей глаза на эти вещи, и улыбка трогала ее губы от простого ощущения листка бумаги в пальцах. Листок, заставлявший ее трепетать, делал острее все ее чувства. Она по-новому воспринимала, видела, впивала сверкающий мир, словно вдруг сдернули прикрывавшую его тончайшую пелену.
Такая же пелена, как стало ясно ей сейчас, всегда висела между нею и жизнью. Вроде театральной кисеи, которая придает иллюзию подлинности декорациям за ней, оказывающимся в конце концов не более чем нарисованным пейзажем.
В девичестве она вряд ли сознавала свое в этом отношении отличие от других. В упорядоченном, сытом мире Саммерсов к инакости относились как к безнравственности или невоспитанности и с людьми чувствующими предпочитали не знаться. Иногда Анна, с ощущением, будто движется ощупью в мире, где все шиворот-навыворот, удивлялась, почему все вокруг нее игнорируют любую страсть и чувство, бывшие источником великой поэзии и незабываемых деяний. Она не представляла себе, как потрясающие вещи, о которых читаешь в книгах, могли бы вообще произойти в обществе, состоящем исключительно из людей, подобных ее родителям и их друзьям. Она была уверена, случись нечто подобное в ее ближайшем окружении, мать обратилась бы за советом к семейному духовнику, а отец, возможно, даже позвонил бы в полицию; и чувство юмора заставляло ее признать, что в подобных условиях такие меры предосторожности не были неоправданными.
Мало-помалу она покорилась обстоятельствам и научилась смотреть на реальность жизни просто как на полотно, по которому поэт и художник вышивают свои узоры, а на его ограниченное, огороженное и оберегаемое пространство — как на доподлинную действительность. В этом воображаемом пространстве деятельности и чувства проходили самые наполненные часы ее жизни; но вряд ли она полагала, будто из них можно вынести практический опыт или связать их с чем-то, что в реальности способно произойти с молодой женщиной, живущей на Западной Пятьдесят пятой улице.
Более того, она сознавала, что другие девушки,
внешне ведущие схожую жизнь и будто бы не ведающие о мире скрытой красоты, обладают некой жизненно важной тайной, сокрытой от нее. Казалось, они обыкновенно понимают друг друга с полуслова; и они были осмотрительней ее, бдительней и тверже в своих желаниях, если не во мнениях. Она допускала, что они «умнее», и добродушно признавала, что ей далеко до них, в душе подозревая, что обладает запасом неиспользованной силы, какой в других не замечалось.Это отчасти утешало в отсутствие многого из того, что составляло их «развлечение», но конечное чувство изоляции, чувство, что ей со смехом, но твердо отказывают в привилегии быть одной из них, вынудило ее вновь уйти в себя и усилило сдержанность, отчего завистливые мамаши приводили ее в пример как образец женской воспитанности. Она говорила себе: в один прекрасный день любовь освободит ее от этих чар воображения. Она была убеждена, что возвышенная страсть — ключ к загадке; но трудно было соотнести ее представление о страсти с теми формами любви, с которыми она познакомилась лично. Две или три девушки, которым она завидовала за их лучшее владение искусством жизни, со временем вступили в то, что по-разному называется романтическим или безрассудным браком; одна даже сбежала с женихом и какое-то время страдала оттого, что все общество осудило ее. Это была страсть в действии, романтическая любовь, ставшая реальностью; однако героинь, свершивших сей подвиг, это не преобразило, а их мужья остались столь же скучны, как прежде, когда где-нибудь на обеде вы оказывались с ними за одним столом.
У нее, конечно, все будет иначе. Когда-нибудь она найдет волшебный мост между Западной Пятьдесят пятой и подлинной жизнью; раз или два она даже вообразила, что ключ у нее в руке. Первый раз — когда встретила молодого Дарроу. Она даже сейчас помнила свое тогдашнее волнение. Но его страсть пронеслась над ней, как ветер, что сотрясает верхушки деревьев в лесу, не задевая тихих полян и не тревожа поверхности невидимых озер. Он был необычайно умен и мил, и ее сердце билось быстрей, когда он был рядом. Он был высок, светловолос, держался непринужденно, и намеки на чувства оттенялись веселой игрой иронии. Ей почти так же нравилось слушать его голос, как то, что он говорит, и слушать то, что он говорит, почти так же, как чувствовать, что он смотрит на нее; но он хотел целовать ее, а она — разговаривать с ним о книгах и картинах и чтобы он исподволь сводил к вечной теме их любви всякий предмет, какой они обсуждали.
Когда же они расставались, наступала реакция. Она удивлялась, как могла быть такой холодной, называла себя жеманницей и дурочкой, вопрошала себя, сможет ли когда-нибудь по-настоящему заинтересовать мужчину, и вставала посреди ночи, чтобы попробовать какую-нибудь новую прическу. Но стоило ему вновь появиться, как ее голова гордо поднималась на стройной шее, она вооружалась легкими стрелами иронии или запускала маленьких бумажных змеев эрудиции, тогда как ее бросало из жара в холод, и слова, которые ей на самом деле хотелось сказать, застревали в горле, и горели ладони.
Часто она говорила себе, что любая пустоголовая девица, которая протанцевала сезон, знает лучше ее, как увлечь и удержать мужчину; но одно дело — некоего абстрактного мужчину, а совсем другое — Джорджа Дарроу.
Затем однажды на обеде она увидела, как он сидит рядом с одной из таких пустоголовых девиц — героиней скандального побега с любовником, глубочайшим образом потрясшего Западную Пятьдесят пятую улицу. Молодая дама вернулась после своего приключения не менее глупой, чем была до этой истории; напротив нее за столом флегматично сидел, поглощая блюдо из черепахи и болтая о поло и инвестициях, ее партнер по подвигу — тучный молодой человек в очках.