Рисовать Бога
Шрифт:
Ругать внука бабушка не могла, тем более из-за этого. Тем более что она сама была косвенной причиной случившегося.
Истоки Левушкиных неприятностей крылись в середине тридцатых годов, когда ее, поповскую дочку, во время очередной идеологической чистки выгнали с работы. И должность-то была не бог весть какая – делопроизводитель на резиновой фабрике, – а вот, поди ж ты, выгнали. Ее муж, то есть Левушкин, так никогда им и не увиденный, погибший на грядущей войне дед, в знак протеста против увольнения жены «положил партийный билет». А он все же был инженером завода по производству электрооборудования. Его тоже уволили. Но дело могло кончиться куда хуже.
Для семьи настали бедственные времена. Муж устроился рабочим в котельную, но денег не хватало. И тогда Сонечкина мама, а Левина бабушка,
В день объявления войны она сидела за столом, обметывая швы на очередной заказной кофточке. Услышав по радио речь товарища Молотова, она воткнула иголку в скатерть и побежала к соседке.
День был суматошный и страшный. После обеда Сонечка помогала матери убирать со стола и, сметая рукой хлебные крошки, напоролась на иголку, которая вошла в среднюю фалангу ее указательного пальца, да так глубоко, что пришлось ехать в больницу оперировать. Сухожилие было повреждено, и две фаланги с тех пор висели.
Конечно, Левушка всегда знал, что палец у матери больной, что никакого повисания быть не должно. И для всех осталось полной загадкой, в какой момент и что заклинило у него в голове, когда на приеме в пионеры он бессознательно воспроизвел этот жест.
Через год Левушку все-таки в организацию приняли, но никакого воодушевления по этому поводу у него уже не было.
Наверное, с тех пор и другие символы революции стали вызывать у сына разную степень отторжения, потому что даже на стоящем на вечной стоянке крейсере «Аврора» Левушку каким-то образом однажды укачало до рвоты.
А может быть, все началось еще раньше, в старшей группе детского сада, с которым Левушку отправили в летний оздоровительный лагерь…
В первый же родительский день Славик и Сонечка поехали навещать сына. Они сидели в лесу, на опушке, и пытались накормить Левушку домашними вкусностями, а он все твердил про какого-то Какадина. «Аладдин? Сынок, ты, наверное, говоришь про Аладдина?» «Не-е-е-т! – потеряв терпение, взвыл Левушка. – Какадин! Я не хочу какадин! А они поют все время! „Смело мы в бой пойдем за власть советов, и, как один, умрем в борьбе за это!“ Не хочу я умирать! И мертвого часа их не хочу-у-у-у!»
Сын всегда казался Славику веселым жизнерадостным мальчиком. Неужели он не был счастлив? Неужели не мог притерпеться? В конце концов, не такая ужасная вещь винегрет: если не любишь свеклу, можно ее выковырять и кушать так… Слишком горячая вода в банный день? Славик представил себе запотевший кафель на стенах, пар, бьющие со всей силы колючие струи душа и очередь из голых детей к ванне, в которую их ставят одного за другим. Приятного мало, но остальные не орут, значит, вода терпимая?
Помнил ли сын веселые купанья в лягушатнике, запуски воздушного змея, умного ручного ворона Яшку, от цепких когтей которого у него так и остались светлые шрамчики на внутренней стороне предплечья? Помнил ли то хорошее, что было?
Славик, когда начинал думать о своем детстве, из плохоговспоминал весеннее хлюпанье воды под колесами грузовика, переправлявшего их по Ладожскому озеру на Большую землю, и беспрерывную скороговорку матери над своим ухом: «Отче наш, Отче наш, Отче наш…», и так до самой Кобоны. А в Кобоне, в самом здании станции, длинный стол, и на нем целые караваи хлеба, и тарелки с дымящейся пшенной кашей, и то, как кричала санитарка: «Ешьте помаленечку, товарищи, помаленечку, дистрофикам нельзя много, не то помрете!» И еще Славик помнил теплушку поезда, который уже из Кобоны увозил их дальше, в эвакуацию. И то, как на остановках с грохотом откатывались двери, и голос снаружи спрашивал: «Мертвые есть?» Мертвые были. Их сгружали за руки-ноги и снова ехали.
Славик помнил, что, чем дальше они продвигались вглубь страны, тем свободнее становилось лежать, а это было важно, потому что у него начался жар, он метался, и все время хотел скинуть с себя и одеяло, и чужой ватник. И еще он помнил, как на одной из остановок мама, переодевая его, охнула, и он, проследив направление ее взгляда, увидел в швах своего теплого байкового белья мелкое шевеление. И он подумал тогда: «Раз я лежал на вшах и даже не чувствовал их, значит, я умер»,
и совсем не испугался этой мысли, ведь еще до войны он решил, что его не существует…Бывало, что Славику удавалось поговорить с сыном по душам, когда тот уже стал взрослым. Случались у них минуты, когда сын виделотца. Потому что однажды он так и сказал: «Папа, мне кажется, что тебя просто нет»… Как будто заглянул в его, Славика, такой закоулок сознания, в который и сам Славик запретил себе заглядывать.
«Ты помнишь мое письмо про атомную войну? – спросил как-то сын. – Я написал его из пионерского лагеря». Славик не помнил. Казалось бы, как можно не помнить такое, а не помнил. И Левушка рассказал про занятия по гражданской обороне, про плакаты с изображениями людей и животных после атомной бомбардировки, и про бомбоубежища в разрезе, и про то, как надо рыть щель, про марлевые повязки и противогазы, в которых они маршировали… Про все, что вдалбливали им на солнечной полянке между купаньем и обедом. «Ну, вот. И я написал вам письмо. Я не просил забрать меня из лагеря. Все же я был большой мальчик, и понимал, что вы работаете. Но я просил, что раз уж так получается, и мы скоро все умрем, то можно ли мне завести собаку, о которой я столько мечтал, и чтобы она побыла со мной хоть немного, пока не упадет на нас эта проклятая американская атомная бомба… Мне казалось, что это было очень взрослое, мужественное письмо».
Спросить, получил ли сын ответ, Славик побоялся, но то, что собаки у них никогда не было, помнил точно. Да и ждал ли Левушка ответа? Судя по всему, дети не слишком-то рассчитывали на родителей, если бегали в соседнюю рощу молиться. «Да. Представляешь, убегали с другом Серегой, смотрели на небо, в просвет между березами, и просили Господа Бога, чтобы вы нас забрали отсюда, чтобы скорее все это кончилось: линейки, горны, дежурства, гражданская оборона, рейды, подъем и спуск флага… И маршировки под „взвейтесь кострами синие ночи“. Мне до сих пор мерещится ночь, вздыбившаяся над землей, как атомный гриб… А еще… забыть невозможно… этот заколдованный лес из сказки, который шевелился в темноте за фанерными стенами нашего домика…»
Но имелись у Левушки воспоминания, в которых был непосредственно задействован и он, Славик. Одно было просто-таки его собственным воспоминанием. Он и представить себе не мог, что сын что-то тогда заметил, запомнил и, главное, – понял.
Они шли вместе в детскую поликлинику, а впереди них, по дорожке, пересекавшей садик, шли старуха и девочка. Славик помнил, что была именно старуха, а не пожилая женщина: то ли как-то специально повязанный на голове платок, то ли бесформенная темная кофта, из-под которой свисала длинная юбка, – указывали на это. Девочка была лет девяти, ровесница Левушки. Славик вспомнил чудесную, пшеничного цвета косу на ее спине, и то, что старуха несколько раз оглядывалась и что-то говорила, довольно громко. Славик ничего такого не ожидал, и поэтому не сразу сообразил, что слова старухи относятся к нему с сыном. Сказано было что-то про «жидов, которые тут везде». Девочка тоже оглянулась, да так быстро, что коса взлетела над ее плечом, а потом ответила старухе: «Мальчик же нормальный». Действительно, в мать светловолосый и светлоглазый, Левушка мало был похож на темноглазого брюнета Славика.
Искоса Славик посмотрел на сына. Тот шел рядом, и, кажется, ничего не слышал. Выражение его лица было отрешенным. Славик не знал, что предпринять. Догнать старуху и спросить: «Что вы себе позволяете?» Или, может быть: «Как вы смеете?» На себя Славику было наплевать, он, при собственном отсутствии в этом мире, мог стерпеть что угодно. Беспокоился он о сыне. Но поскольку тот никак не среагировал, Славик решил промолчать, чтобы еще больше не позориться.
Славик подозревал, что и на край света, во Владивосток, сын в конце концов укатил не потому, что в исследовательском институте место хорошее предложили, а чтобы от родителей быть в надежном, обеспеченном расстоянием и дорогущими проездными билетами, далеке. Это было обидно. Но в глубине души Славик считал себя виноватым. И обиду свою воспринимал как заслуженную.