Родительский дом
Шрифт:
— Только хмурый пошто-то…
— Какой еще ты ребенок совсем, — сочувственно отозвался Гурлев. — В зыбке бы тебе качаться. А тут лютость и зло…
— Ну, хватит, не отвлекайте подследственного, — раскурив цигарку и снова напуская на себя деловой вид, предупредил Уфимцев. — Продолжим допрос. Так за что ты, парень, отца сказнил?
— Бес он! Никакая бы смерть его не взяла, окромя пули каленой.
Это Сашка сказал твердо и убежденно, как человек, совершивший правое дело. Говорить ему было трудно и непривычно, он часто делал остановки, напрягал память, дышал порывисто, как рыба, вынутая из воды, а между тем вся его страдальческая исповедь — не оправдание за совершенное преступление, а именно исповедь, единственная и последняя, словно оживляла и вдохновляла его и
— Не хотел я, чтобы отец меня пережил. Он, небось, себе-то ни в чем не отказывал. И жрал по выбору, и водку пил, и бабничал. Все ему, а мне домовина березовая. Не-ет, пусть-ко он в ней сначала сам полежит…
— Значит, ты ему самосуд устроил? — спросил Уфимцев.
— А как хочешь считай! Кончил, и все! Может, мне не довелось бы увидеть, покуда до него люди доберутся.
— Обрез-то откуда?
— Да отец же его и сделал. Боевую винтовку пилкой обрезал. И хранил завсегда от себя поблизости.
— В горнице?
— Ему и до чулана было рукой подать. Там, в чулане, в бревенчатой стене гнездо выдолблено, как раз, чтобы обрез и обойму с патронами вложить. И не знатко вовсе. Деревянной планкой прикрыто. Да поверху-то еще царский патрет в рамке привешан. Царя в горнице держать стало сумлительно, а расставаться нету охоты, отец часто ему выговаривал…
— Патрету или царю?
— Царю, конешно, только через патрет. Выпьет самогонки, встанет перед патретом и матерится: «Хреновый ты был царь, Николашка! И дурак! Как холощеный кобель!»
— Вроде за сторожа у него был царь-то?
— Э, кабы за сторожа, так он его в кладовой бы привесил. Да ты пиши, пиши! — сказал Сашка, заметив, что Уфимцев, обмакнув перо в пузырек с чернилами, в чем-то засомневался. — Я ведь не все рассказал. Может, еще с моих слов хоть какое-то добро выйдет. Вот ступайте-ко, кладовую оследуйте…
— Что там?
— В точности и не знаю даже. Видел мельком и сыздали.
— Ох, гаденыш, прости меня, господи, — проворчал Чернов, вынужденный слушать признания Сашки.
— Однако помолчал бы ты, Петро Евдокеич, — толкнул его в плечо Гурлев. — Все же следствие уважать надо. Ты не у себя на мельнице.
По просьбе Уфимцева, не пожелавшего останавливать допрос, пока его подследственный снова не впал в апатию, Чекан и Гурлев, засветив керосиновый фонарь, отперли железную дверь кладовой, встроенной между амбарами и завозней. Тулупы, овчинные шубы и боркованы, свертки отбеленных холстов, половики, разная праздничная и будничная одежда — все это было уторкано, как в сундук. А под каменным сводом, на деревянных распялках висели отдубленные кожи, пропитанные паровым дегтем сапоги и женские обутки, отороченные гарусом и телячьей шкурой. Разбирая и перекладывая домашнюю утварь и одежду, наготовленную на многие годы вперед, Чекан брезгливо отворачивался, ему все время казалось, что тут должны быть полчища блох и всякой иной плотской живности. Но иначе невозможно было добраться до того дальнего угла кладовой, где, как сказал Сашка, Евтей закопал ящик с «чем-то». Добытый из-под настила продолговатый и уже почерневший от времени ящик оказался с трехлинейными боевыми винтовками и с оцинкованными коробками патронов, которых хватило бы на вооружение десятка людей.
— Вот так Сашка, молодец! — удовлетворенно воскликнул Гурлев, высвобождая винтовки из промасленной мешковины. — Сукин сын, убивец, но молодчага! Да тут, в этом склепе, без него мы бы ничего не нашли!
Вдвоем они перенесли ящик в дом, поставили в горнице, рядом со скрюченным телом Окунева.
— Вота! — торжествующе отмечая еще одно доказательство своей правоты, встрепенулся
Сашка. — Я же не зря баю, у меня уши и глаза навострены. И слышал я, как отец с Петром Евдокеичем про Барышева сговаривались. Кабы не Гераська, все бы запомнил.Неожиданно, как кем-то встревоженный, он круто повернул лицо к Чекану, пошарил рукой по лавке.
— Ты пошто, избач, на Аганю так смотришь?
— А что такое? — спросил Чекан. — Нельзя разве?
— Будто бы она тебе приглянулась!
— Я не смотрел вовсе. Но и посмотрю — не съем! Мне теперь недосуг, — добавил полушутя, — совсем нету времени на девушек любоваться.
— Ты, наверно, счастливый, — позавидовал Сашка. — Зато мне на долю ничего не пришлось. Злой бог живет на небеси.
Аганя, вся как озаренная красным пламенем, смущенная и суровая от того, что Сашка заговорил о ней при людях и выставил наружу то, о чем она просила его никогда не напоминать, наклонилась к нему ниже, настойчиво зашептала на ухо.
— Нет, не стыдно! — мотнул головой Сашка. — Я ведь не со зла. Это на небеси живет бог злой. Иначе пошто не напустил на наш двор молнию? Мы ведь навечно прокляты!
— Кем? — косился Уфимцев, записывая.
— Еще баушкой Степанидой. Отцовской матерью. Когда зачала баушка кончаться, то попросила причастие сделать. «Из милости прошу, — сказала она, — позови-ко ты, Евтей, поскорее попа, исповедаться мне надо, на тот свет благословение принять». А отец-то возьми и откажи. «Нету, — сказал он, — денег нету, чтобы попу платить. И без причастия обойдешься, не шибко праведно жисть провела!» Баушка на то осердилась, ему перстом в лоб ткнула: «Будь проклят ты, окаянный, со всем отродьем!» Добрый бог не принял бы это проклятие. Отца наказал бы, а насчет его отродья скостил бы. Ведь я ни при чем! Отец обманул бога и баушку. Денег у него много. И гумажные, и золотые…
— Золото, согласно закону, придется изъять, — сказал Уфимцев.
— Берите, — охотно согласился Сашка. — Никому оно не понадобится. Гумажные деньги в горнице, в сундуке, а золотые монетки эвон в исподе, под кирпичами хранятся…
Уфимцев кончил его допрос лишь часа через два. Время перевалило за полночь. Ходики на простенке перестали тикать, их маятник остановился, словно боялся нарушить тишину и запустение дома.
Еще не менее часа Уфимцев пересчитывал добытые из-под кирпичей золотые монеты царской чеканки, составлял в присутствии свидетелей акт об изъятии. Ящик с винтовками и опечатанный холщовый мешочек с золотом увезли в сельсовет. Двор опустел, любопытствующие мужики разошлись.
— Ну, а тебя куда теперич девать? — глядя на Сашку, почесал в затылке Уфимцев. — В камеру отвезти бы! По закону. Однако дотянешь ли?
— Дай ему оклематься, — тихо, но настойчиво попросила Аганя, не отходя от Сашки. — Пусть дома ночует. И приготовить его надо. А уж завтра решай…
Уфимцев заколебался, но Гурлеву не понравилась такая уступчивость.
— Слышь-ко, деваха! — сказал он строго. — Хватит уж опекать кулацкого сына. Кабы хоть сестрой или невестой приходилась ему. Или еще не надоело батрачить? Чего ради стараешься?
— Да ведь он никому не нужен совсем!
Она произнесла это так просто, спокойно и с такой покоряющей верой в необходимость доброты, что Гурлев даже отступил на шаг и не нашел возражений.
На всякий случай, для гарантии Уфимцев все же оставил при Сашке Акима Окурыша и предупредил Аганю, как бы не вздумал парень принять отраву или поджечь двор. Разумеется, ничего подобного произойти не могло, Уфимцев соблюдал порядок, чтобы высшее начальство не упрекнуло в недостатке знания закона. А Чекан порадовался мужеству и великодушию Агани, искренности, в которой так ясно проявлялись ее чувства, а также и тому, что влечение к ней, к этой милой девушке, совершенно для него неожиданное, чем-то похоже было на открытие нового мира. Аганя продолжала внимательно слушать наставления Уфимцева и, казалось, ни к чему иному не выказывала интереса. Между тем она видела отражение Чекана в крохотном зеркальце на простенке и все время смотрела туда. Собрав остатки сил, которые в нем еще тлели, Сашка вдруг приподнялся, сорвал зеркальце и кинул пол лавку.