Родная душа
Шрифт:
Пронесло! И, казалось бы, угомонись! Однако мысли, приходившие в его уже полулысую голову, с каждым разом и годом становились всё изощрённее, и, как он сам думал, глубже! Сейчас его увлекла идея найти возможность научиться «правильно» выпивать…
Усадив стонущего Ивана на диван, и, сознавая, что «законно заработал», он поспешил высказать свою теорию:
– Там один мужик по телеку твердит, мол, чтобы всё было грамотно, пейте после шести вечера (он машинально посмотрел на настенные часы) и, главное, не больше ста грамм спирта, естественно, в этиловом эквиваленте! Ты чуешь, старый? А в переводе на сорок градусов (водка!) это двести пятьдесят
Иван, хотя и деморализованный болью, возмутился:
– А почему это мой слабый, ты мерил?
– Я его почти один и употребляю! Больше никто не хочет. А слабый, возможно, оттого, что у тебя брага, то есть сусло, кипит не при ста градусах, как у всех, а при девяноста, – он улыбался и потирал руки…
Иван обиделся, но, понимая, что зависит сейчас от Лепёхи, вынужден был согласиться.
– Кто его знает? Можа, и так. Вон стоит в столе, в зелёной бутылке. Там как раз грамм триста, бери и проверяй теорию и меня, пожалуйста, послушай!
Проня, по-молодецки, на пятках, крутанулся и, вытащив бутылку, посмотрел на свет.
– Точно, как по мерке, налито. Ты, наверно, тоже над этой теорией маракуешь? – он внимательно пошарил взглядом по комнате и, найдя табурет, поставил к дивану в качестве стола. Потом придвинул к табурету стул. Заручившись молчаливым согласием Ивана, заглянул в холодильник и вытащил оттуда банку с плавающим в ней огурцом. Проколол огурец вилкой и уложил его на тарелку.
– Ещё бы сальца, что ли… Всё-таки триста грамм: надо ведь, чтобы из рта ещё не пахло, – он улыбался молчавшему Ивану
– В морозилке возьми, хлеб – в столе, в пакете, нарезан…
Через две минуты Проня уже сидел напротив Ивана, заедая салом проглоченные сто грамм «слабого» самогона… – Я вот что хотел спросить, – стал рассуждать Иван, – сам видишь, огородник я никакой. Хорошо, ещё на улице не очень жарко, а так бы вообще мог сковырнуться.
Проня с пониманием промычал, жуя, моргнув обоими глазами.
– Так вот, найди, прошу, в деревне кого-нибудь, пускай за огородом поухаживают до осени. И потом урожай себе заберут… А мне картохи мешка три да ведро морковки – и хватит на зиму. Если что, пенсия хорошая, докуплю где. А сам в огород больше не пойду, не по силам мне уже… – Иван замолчал, с напряжением ожидая ответа.
Проня, получивший своё прозвище за чрезмерную любовь к блинам и лепёшкам, с удовольствием и улыбкой аппетитно заедал Иванову выпивку. Не торопясь, проверив на просвет остаток в бутыли, долил в стакан и, осушив его, захрустел огурцом.
– Ты что молчишь, как пень, Проня? Тебе трудно своим серым веществом, которым всегда хвалишься, подумать? Тут дело вон серьёзное, я же уже не мальчик!..
Проня, отложив огурец и утерев губы, не замедлил с ответом:
– Я и молчу, потому что думаю! Ты правильно заметил сам – не мальчик. И в деревне у всех свои огороды, а из города выписывать, дороже станет. Поэтому, думаю, тебе надо бабк… то есть женщину. И лучше на ней жениться!
У Ивана, не ожидавшего такого поворота, по спине пробежали мурашки.
– Да ты что? У меня бабка десять дней назад умерла, ещё постель не остыла! – он хотел соскочить с дивана, но только громко ойкнул и свалился опять.
– Во, вишь, как тебя пронзает! Я, конечно, могу ошибаться, но
теперь тебя любая хворь в ларь сложить может, самая пустячная. И хорошо, если сразу, а то растянется болезнь на месяц… Весь высохнешь, измараешься, лицо потеряешь – как? А будет кто рядом и обмоет, и воды стакан подаст, да и всё остальное потом… – Проня, сочувственно кивая, вылил последнее из бутыли в стакан. Затем уже, критически глянув в него, заметил:– Нет, не было триста грамм в этой бутылке или совсем ты разучился доброе вино делать…
Иван лежал с закрытыми глазами и слёзы катились по его щекам. Он любил свою бабку всегда, но сейчас слова Прони обескуражили его прямолинейностью и правдой. А ведь впереди зима: холода и тоска… Но вдруг он почувствовал, что очень хочет ещё жить: годик, можа, два, а можа, и… Он ещё даже правнуков не видел, а ведь они есть: большеголовые, голопятые, пахнущие материнским молоком и новой, никогда нескончаемой жизнью! Да, Господи, же… Он закрыл лицо руками и сказал испугавшемуся его слёз Проне:
– Хочешь, ещё возьми за банками бутылку. И это… если есть кто на примете у тебя или у твоей бабки, попробуй, поговори. Может, и получится что, может, и правильно? А своей я объясню, поймёт… – и он замолчал, отняв руки от лица.
* * *
Ночь тянулась долго… Чтобы не казаться «совсем пропащим», Иван, скрипя зубами, сам проводил Проню. Тот пытался что-то ещё ему сказать и цепко держался рукой за дверь, другой прижимая к телу бутылку. Но Иван, всерьёз страдающий, оторвал его от двери и попрощался:
– Поможешь, сосед, я тебе свою литовку немецкую подарю: сама косит, волшебная…
Проня по-настоящему обрадовался и конкретно загорелся.
– Пакуй, Ваня. Обязуюсь, если бабку тебе не найду, сам огород твой полоть буду! – и быстро, совершенно не пьяно, побежал вдоль Иванова забора домой.
Если бы это было смешно! Иван с трудом зашёл домой и, найдя муравьиный яд от хондроза, решил намазаться, надеясь, что это нехитрое, но конкретное лекарство ему поможет. Пройдя в спальню и включив свет, он снял рубаху и майку. Выдавив из тюбика на ладонь полоску мази, хотел поднять руку, но… рука дальше не тянулась. Он доставал только до плеча и то спереди, движение дальше вызывало боль и лишало возможности даже шевелить рукой.
«Да что же это такое!» Конечно, всякое было, но не так же безвыходно… Решив не мучить себя, втёр мазь в руки, с трудом надел майку и вдруг вспомнил, что не мыл ноги. Решил обмыться в бане, чтобы не мокрить дома. В бане было прохладно. Иван задрожал всем телом, но, поборов слабость, снял штаны и, сев на лавку, стал поливать уставшие и липкие ноги водой. Вылив ковш в таз, привстал и обмыл лицо, содрогнувшись от воняющих мазью рук. «Делаю всё не по очереди как-то… как маленький» – и, вспомнив поговорку «что стар, что млад…», рассердившись на себя, прошёл в дом и сразу лёг…
«Как же быть? А ведь, если бы я первый, как бы Марфа моя поступила?» – он почему-то и не помнил совсем её больной или неуверенной в себе. Казалось, на любую трудность у неё есть ответ или даже конкретное решение. И он ещё раньше замечал, что жил за Марфой, как за каменной стеной, не позволяющей бедам подойти к любимому ею деду.
«Ясно. Она, конечно же, смогла бы жить одна, умевшая всё и обладавшая мужицкой волей…»
Иван смотрел на вечерний свет за окном и, казалось, видел её лицо, почти всегда улыбающееся, и даже слышал её голос, в последнее утро жизни ещё весёлый: