Родное
Шрифт:
Кончалась наконец посевная, отец с бранью, обычною в такое время, выговаривал себе на два дня лошадь и телегу (Карего, как он сказал, на принудработы забрали в правление, сильные да послушные — они всем нужны), мать на колышек закрывала дверь, и все втроем отправлялись они на базу. Из конюшни, где навозу накапливалось за зиму чуть не на метр, все уже вывезли, подчистили; стала она внутри непривычно высокой, пустой и тихой, лишь в солнечных прорехах крыши чиликали, дрались иногда воробьи да хрустела кошениной в дальнем углу жеребая кобыла, уже вот-вот жеребенком объявится, — остальные все были нарасхват.
Возили от саманного, широкого и низкого, коровника. Сюда выходили высокой эстакадой с покосившимися столбами рельсы вагонеток, которыми навоз
— По коням!
— А у меня кобыла, — кричал сын, торжествуя.
— Кобыла ль, не кобыла — а приказание было!
И он залезал на воз, нисколько не брезгуя, потому что никто им, навозом, сейчас не брезговал, забирал в руки вожжи и, понукая смирную, ленивую малость Колхозницу, трогался в путь.
— Вилы не потеряй, — кричала вдогонку мать.
— Не-е, не потеряю!
— И вожжи тоже! — Это уже отец, насмешник.
— Не-е!..
А кругом вовсю кипела работа, все, кому достались лошади, торопились вывезти свои, дарованные колхозом на заработанные трудодни, десятка полтора возов и зашабашить с этим делом до троицы: после праздника, если позволяла погода, немедля принимались делать сам кизяк. Дорога к реке, неполная верста, вся в ошметках свежего навоза и оживленная, подводы идут одна за другой. Встречная, пустая, почтительно сворачивает на обочину, какой-нибудь мужик с нее говорит, старательно хмуря брови и сердитым делая голос:
— Правишь?
— Ага.
— Ну, ладна — правь. А ось-то в колесе?
— Чево?
— Ось, спрашиваю, в колесе?! А то мотри у меня. Расчевокался он, понимаешь, как городской… Береги ось-то: за чекушку — на четушку!
— Ла-адно, — говорит он, лишь бы отвязаться от настырного дядьки, тоже насмешника, каких свет не видывал. Ехал себе — ну и ехал бы, думает обиженно: что ты, что я — в одинаковую навоз возим, а он еще смеяться.
— Не «ладно», а мотри! Штрафовать буду, — кричит дядька, уже проехав. «Штрафовать он будет, дурака нашел…» А Колхозница то ли заслушалась дядьку, а может, и задумалась о чем — только уже еле-еле переставляет ноги и потряхивает иногда головой, будто сон прогоняет…
— Н-но, задрыга!.. Я т-те научу родину любить!
Дядька где-то далеко сзади хохочет, а он еще больше серчает: уж и лошадь не погони, все он смеется. Сам-то небось без матюка воды не попросит — а смеется. Всю жизнь такой дядька испортит, коли встретится: не отвяжется, проходу не даст…
Сваливать навоз нетрудно, главное — поближе к куче подъехать, кучнее сложить, тогда он не высохнет и еще перепреет; и он изо всей силы тянет правую сторону вожжей. Колхозница натуживается, колесо передка заскакивает в уже сваленное здесь отцом и увязает по ступицу. Лошадь обеспокоенно, растерянно оглядывается на него: давай, мол, человек — думай… Копыта у нее, вовремя не обрезанные, разрослись и теперь мешали; оттого раскоряченная вся она какая-то на вид стала; худая, брюхо отвислое, а бег, если когда и побежит, тряский и неровный, обо все спотыкается, что есть на дороге. Ну и ничего, успокаивает он себя, правильно заехал, в самый раз.
Сваливать, да и накладывать навоз на телегу нетрудно, только вечером отчего-то болит у него внизу живота и спина неохотно сгибается — будто весь день без переменок просидел за школьной партой. Отец пошел покурить с мужиками перед сном, а к матери пришла бабка Матрена и теперь ставит ей на спину стаканчики, по всей избе пахнет керосином и жженой газетной бумагой, под запах этот он и засыпает. А утром слышит: «Что, уже и не рада навозу?» — «Какая уж тут радость, — покорно и как-то виновато отвечает мать. — Уж либо
на пятом или шестом я месяце… тяжко на пупок подымать». — «А я тебе что говорил, — сердится отец. — Дома управляйся, хватит! А мы с мужичком поработаем: еще возов с пять оттуда, да своего столь же наберется. Дома сиди». — «Мальчонку-то побереги, пусть он сваливает только…» — «А то я без тебя не знаю, — совсем с досадой говорит отец. — Не чужой ведь — свой…»Отгуляли, порасстроив гармони, веселую троицу, даже девки — и те малость охрипли, стараясь наперепевки; и пора настала делать дело, не все же петь, пить и веселиться. Но дня три еще ходили по округе, погромыхивали грозы, в темных глухих ночах сторожили, как души порадевших об отчем, зарницами родимую сторону, и этими таинственными ночами буйно шла в рост луговая и степная трава, молодели посевы, катилась, невнятно шумя и всплескивая, взбухшая Черноречка — набирала она силы далеко в степи, из бурьянистых овражков, балок и с полей, из заигравших родников.
По каким-то, одному ему известным погодным приметам отец полез однажды и достал с чердачка их станки, похожие на те, которыми делают кирпичики для печей, только с поставленными вразвал боковинами; осмотрел их, малость поправил — и ко времени: утро встало чистое, блистающее молодым солнцем, птичья мелочь в огородных кустах с ума сходила от радости.
Отец ушел к Черноречке рано, там опять нужно было лошадей делить; и они с матерью, наспех позавтракав и захватив станки с досками, ведра и вилы, тоже заторопились туда. Кизяк делали всей улицей разом, и вышли, выползли потому, все, старые и малые, чередовались из-за нехватки лошадей лишь днем-другим. Одни уж пришли, другие тянутся еще дорогой, огородными стежками, везде говор, нетерпение, подготовительная суета.
Отец успел развалить свою кучу в круг, сажени четыре в поперечнике, и теперь вместе с другими мужиками перехватывал речку ниже по течению, у моста из бревешек, который вместе с высоко насыпанной дорогой делал тут что-то вроде плотинки. Мостик был низенький, и порой напруженная дождями река едва не шла поверх его. Воду надо было поднять на метр всего, не больше; мужики прямо с моста вбили в дно колья, притащили откуда-то старый, расползшийся почти плетень, опустили его перед кольями, чтобы задерживал он куски дерна, бросовые горбылины, хворост и всякую там всячину, чем прудят обычно речку.
— Щасик ты у нас, милка, впопят пойдешь, — обещали, — дай срок!
Но то ли торопились, временем дорожили и делали кое-как, на родимое «авось», то ли речка сильна стала — едва не стащило их запруду. Кто, покраснев от натуги и ругаясь, удерживал ее вилами, кто за кольями новыми бегал — сдержали речку, захватили. Вода быстро, на глазах прямо, пошла назад, затопляя ивняк, теплую, прогретую уже солнцем мураву и мягкую гусиную лапку низеньких бережков, и все заторопились к своим кругам, уливать их. Ребятня уже с криками бегала по колена в теплой, будто дождевой воде, плескалась, чумазая и довольная; по всей, на добрую версту, долине сновали, перекликались люди, а чуть в сторонке паслись стреноженные лошади, ожидая своей трудной круговой работы.
От речки сюда, к их кругу, вела узкая глубокая канавка с ямой в конце, откуда и черпали воду. Взялся он чистить ее, заросшую травой, затинившуюся, и до половины не прошел, как пошла, заметно прибывая, вода — проворная и живая будто… Он торопливо расчищал ей путь и не успевал, она сама хлопотливо искала себе дорогу, тыкалась туда-сюда и наконец находила, успокоенно журчала, наполняя их яму, поднимая всякий сухой мусор со дна.
Мать черпала ее, сорную и теплую, передавала ведро ему, он отцу, и тот, широко размахнувшись, плескал, пускал воду умелым и красивым блистающим веером, покрывая за раз чуть не полкруга; и такие же веера взблескивали на солнце то здесь, то там, по всей долине, и радость силы, здоровья и труда, и какой-то приподнятости над просто трудом, праздничности была не только в нем, а и в отце с матерью, в соседях всех по кругу, в ожидавших нервно лошадях — во всем…