Родное
Шрифт:
Четверо лошадей достались отцу по очереди ближе к полудню. Круг был улит весь так, что из него сочилась коричневая жижа, «сок отдает», — говорила мать. Отец залез в середину его, ведя за собой в поводу лошадей, пообтоптался, вытянул из-за голенища кирзачей кнутишко. Лошади заморились уже — побегай-ка полдня по вязкому неровному навозному кругу, потопчись при такой жаре, в мухоте да слепнях… Но делать нечего: кнут прищелкнул, стегнул для острастки под живот, в самое мягкое — давай опять… И они, поводьями привязанные друг к дружке, попарно, потрусили опять, затопали глухо по соломистому влажному, не отмякшему еще навозу, спотыкаясь и встряхивая гривами, пытаясь отогнать мелких и крупных, со всего свету, казалось, собравшихся кровососов.
Отец и жалел их, и, входя в азарт, подстегивал, другою рукой
— Плесни-ка! — хрипло командовал иногда отец, не опуская кнута, локтем вытирая лицо, и сын тогда по-отцовски, веером, плескал одно, другое ведро на круг, под ноги, и еще на лошадей, чтобы хоть как-то освежить их, отпугнуть мухоту; и они тогда вскидывали головы, рывком убыстряли свой тряский бег по кругу, екая селезенками и косясь на него — то ли пугаясь этой воды, то ли прося еще, он все никак не мог понять этого…
Потом была передышка, лошади, понурив головы, стояли в сторонке, тяжело поводили боками, изредка устало охлестывались хвостами. А они со всех сторон подобрали расползшийся круг, сгрудили, навоз стал уже темным и перемятым — хоть в станок клади. Народ поразбрелся, разбился на кучки, каждая у своего круга; кое-кто еще уливал круги, коротко всверкивали на солнце водяные струи, у других трудились лошади, а иные уже хлопотливо делали, носили кизяк. Угомонилась ребятня, кто помогал взрослым, а кто, кому не приспела еще пора, убежал купаться к плотинке, где поглубже. И его всего разморила жара, он тоже рад бы туда, в прохладную речную глубину, но — нельзя, дело прежде всего. Отец минуту посидел, покурил, поглядывая, как идут дела у соседей, и со вздохом невольным поднялся, замял окурок:
— Ну, еще чуток, а там зашабашим… там тогда накладывай да носи, немного делов. Всего начать да кончить.
Но шутка у него вышла вовсе невеселая, впереди-то и было самое трудное. И опять круг за кругом: взлетает кнутишко, глаза отца сердиты, недовольны лошадьми, все кажется, и самим собой тоже, этим нынешним существованием своим, привычным вроде, но так до конца и не принятым — будто он, человек, чувствует, знает свое другое и ведь высокое предназначение, но вот живет так и по-другому сделать никак ничего не может, хоть разбейся… Как сейчас слышит он глухой его матерок, чавканье копыт в навозе, фырканье заморившихся лошадей — и, не нарушаемый этим, тихий звенящий зной детства своего…
А около них уже давно стоял, ожидая лошадей, нетерпеливо посасывал папироску Погребошник:
— Как, Ивановна, хорош навоз-то?
— Да как бы не соврать, что хорош… От коровника.
— Х-хе, коровник… Что коровник?! Я вон впослед пришел, а навоз самый что ни первый сорт… Бурдяй завидовал! Ну, мол, ты отхватил; им, говорит, хоть сейчас топи, подсушить только! А ить от телятника брал — который раскорили весь, навоз-то.
— Да-к люди видят… соломист уж больно.
— Ничего не соломист. Легкий будет кизяк, пороховой. Я ить не прогадаю, керосину зато меньше на растопку уйдет — черт их не разжигал, каменья! Ну-ка вспомни, когда мы просянику дергать ходили, в подсолнушки колхозные… ну, в недород-то! Ну да-к вот: не досталося мне тогда навозу, кончился. Дай-ка, себе думаю, хуть в остожья старые загляну…
И пошел, как говорят, «собирать со всего свету», напрочь позабыв о лошадях. Очнулся лишь когда отец сунул ему поводья в руки:
— Ага, кончил? Ну, пошел я, побежал…
Мать рассказала, что плел ей тут Погребошник:
— Все ему бир-бар, как татарину, ништо его не берет. И ведь всю жизнь так прожил — ни в сопелочку, ни в дуделочку… Я, грит, больше всех вас выгадал, что от телятника взял: легкий, мол, кизяк будет, порох…
Отец оглянулся, посмотрел на торопливо тянущего за собой лошадей, что-то кричащего, весело махающего своей дворне Погребошника.
— Много он с них жару нагребет, с легких-то…
А
полтора десятка лошадей так и переходили из рук в руки, почти без всякой передышки — пока наконец не явился под вечер конюх и с великой руганью, с угрозами не отнял, не вырвал их у мужиков.Делать кизяк решено было сейчас же — лишь перекусить, передохнуть малость и начать. Мать, пока доминался круг, успела натаскать их, кизяков, с полсотни, так хотелось приняться поскорее за дело. Сложного ничего в этом не было, одну сноровку нужно, и он уже давно умел и делал кизяк. Перед собою кладешь доску, на нее развалом боковин вверх станок — это форма. Рукой из ведра оплескиваешь водой внутри, чтоб не приставало к стенкам, потом руками же накладываешь перемятый навоз, уталкиваешь кулаками и заглаживаешь. Станок за ручки переворачиваешь на ребро, чтобы не вывалилось, и тащишь к месту, где ровными рядами укладывается кизяк для просушки. Теперь станок широкой стороною вниз кладешь, встряхиваешь слегка — и вот уж лежит на траве новый кизяк, правильный, но мягкий, нежный еще такой. Не дай бог, забредет скотина или даже гуси; все перетолкут, весь труд погубят ваш. И дождь — не дай бог дождя!..
Пока он бегал посыльным за родней, за тетками своими (в их черед они тоже к ним придут на помощь), мать с отцом заложили кизяком уже порядочный-таки угол их «поместья». Мужику делать кизяк гордость не позволяет, однако ж отец нынче отчего-то делал, хотя в прошлом году и слышать об этом не хотел; матери нынче он помогал, вот что. Ребятню же приваживали к этому, хвалили как могли, и он с жаром принялся накладывать в станок, уминать и таскать.
Уже носили кизяк из соседнего круга и Якушкины: несколько баб, две девчонки и сын их, Паша-Буробушка, малый добрый и старательный, но иногда упрямый, каким почти все они бывают, скорбные.
Он видел, как Паша, прежде чем взяться за станок, снял с руки детские часики игрушечные с нарисованными стрелками, посмотрел на них долго, любовно, но и как-то с превосходством (знаю, мол, что игрушечные — ну так что ж!) и заботливо их положил в карман, улыбнулся. И теперь вот, весь в крапинках навозных брызг, испачканный до пояса грязным материалом этим, суетливо работал: брякал станок на доску, торопливо хватал навоз и сильными руками уминал его в станке так, что брызгало порою в лицо ему, — и чуть не бегом тащил к рядкам. Кизяки, впрочем, выходили у него сносными, за что мать и сестренки то и дело хвалили его. Паша все сделает, только похвали.
Иногда ему почему-то не нравился какой-нибудь кусок; он тогда не клал его в станок, отбрасывал — и вдруг принимался искать что-то в навозе, что-то лучшее, очень ему нужное, с каким-то озабоченным, самоуглубленным выражением в лице… И скоро находил, и тогда поднимал счастливое, словно слепое, лицо к солнцу и блаженно улыбался ему.
А рабочая «пряжка» долга, о чем только не наговоришься: и про то, каково-то нынче гусей стеречь-пасти, и почем весной картошка на базаре шла, и как, должно быть, у Гагарина баба горевала, пока он летал там, а пуще того мать, ей-то каково было узнать, что он там был…
— Мы-то хоть не знали, как они там, — сокрушалась тетка Марфуня, разогнувшись, тыльной стороной руки стараясь загнать волосы под платок. — Мой как вернулся с фронта да как порассказал — я три дни сама не своя ходила: да куда ж, думаю, господь-то глядел… А тут он еще там, должно, а уж по радио на весь белый свет… а кто ё знает, что он там встренет?
— Да не-е, он уж вернулся, тогда и передали.
— А все одно!..
И тут же про денежную реформу, у всех она теперь на устах. С ума посошли в народе-то: «Три рубли да за тридцать копеек?!» Что там было в магазине — все порасхватали, ни мыла, ни соли, ни спичек даже не осталось… А Бурдяева-то баба: уж всего, кажись, накупилась, все вдвоем они в дом сволокли, что могли — а деньги все на руках, руки жгут… есть у них чулочная деньга, есть, в народе не зря говорят! И вот прибегши это она, никак уж в десятый раз, в магазин-то, — а там уж голо, бабоньки, шаром хоть покати. Она, это, в хозмаг — и там ни гвоздя, одне хомуты… И так-эт ей за обиду стало… расстроилась вся, аж плюнула: давай, грит, хомуты, раз так, — все три давай! И поперла их, потащила на себе… Бабы весело хихикали: два-то ладно, по хомуту на каждого, а третий-то кому ж?..