«Родного неба милый свет...»
Шрифт:
Переводить Михаилу Серванта [5] было весело — выходки безумного добряка идальго, остроты его оруженосца Санко были ему по душе: Дон Кишот был истинно добрый человек, и это была не просто доброта, а доброта во имя любви! Это-то и считал Жуковский чуть ли не главным в человеческой душе. Да и не так уж трудно было представить себе этих людей — слугу и господина — едущими мимо Васьковой горы по рыжевато-белому глинистому проселку, как раз против беседки, в жаркий день… И вышло так — незаметно для переводчика, — что Дон Кишоту подают за ужином русскую окрошку, а по будням ходит он, как бывало Афанасий Иванович, в байковом кафтане. И конь Росинант называется в переводе Жуковского Рыжаком.
5
Так принято было переводить в то время имя автора «Дон Кихота» Мигеля де Сервантеса
…Жуковский окончил в Москве Благородный пансион при университете, вышел оттуда вместе со своим другом Александром Тургеневым. Служил недолго: вышел в отставку и уехал в деревню.
Тургеневы! Сама судьба свела Жуковского с этой семьей. Иван Петрович Тургенев был членом просветительского кружка Новикова, совладельцем новиковской Типографической компании, выпустившей множество книг на русском языке. В 1792 году Новиков оказался в крепости, а Тургеневу было предписано безвыездно жить в собственной симбирской деревне. Император Павел I, взойдя на престол в 1796 году, возвратил Тургенева из ссылки и сделал директором Московского университета.
Афанасий Иванович Бунин — отец Жуковского — был знаком с Тургеневым. Все сложилось так, что Жуковский стал своим в семье Тургеневых. Дети Ивана Петровича — Александр, румяный голубоглазый крепыш, и Андрей, старший его брат, студент университета, серьезный и худощавый юноша, пробовали что-то сочинять, переводили с немецкого языка философские брошюры, которые Иван Петрович издавал на собственные средства. Андрей Тургенев стал самым близким другом Жуковского. Очень скоро около них образовался молодой кружок.
В 1802 году, после безуспешных попыток прикомандироваться к русской миссии в Лондоне, Андрей Тургенев отправился служить в Петербург. Его брат Александр уехал учиться в университет немецкого города Геттингена. Жуковский переписывался с ними; письма их были живыми, полными мечтаний, откровенных рассказов о себе, обо всем, что думалось, что прочитано, с советами, с маленькими вспышками размолвок.
В декабре 1802 года Карамзин напечатал в «Вестнике Европы» первое значительное произведение Жуковского — сразу ставший знаменитым перевод стихотворения Томаса Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище», [6] посвященный Жуковским Андрею Тургеневу: чистая речь, музыкальный стих, глубокое чувство — все в элегии дышало свежестью новизны, говорило о переводчике как о большом поэте.
6
Грей Томас (1716–1771) — английский поэт, историк и лингвист. Его «Элегия, написанная на сельском кладбище» (1751) была переведена на все европейские языки и стала одним из основных произведений сентименталистской лирической поэзии. До Жуковского переводилась на русский язык не раз, но только прозой. Перевод Жуковского стал в России литературным событием.
В июле 1803 года Андрей Тургенев — ему не было и двадцати двух лет — неожиданно скончался.
Навсегда осталась эта боль. Спустя десять лет Жуковский напишет Александру Тургеневу:
Где время то, когда наш милый братБыл с нами, был всех радостей душою?Не он ли нас приятной остротоюИ нежностью сердечной привлекал?Не он ли нас тесней соединял?Сколь был он прост, нескрытен в разговоре!Как для друзей всю душу обнажал!Как взор его во глубь сердец вникал!Высокий дух пылал в сем быстром взоре.Не было такого дня, чтобы Александр Тургенев не вспомнил о брате. Он был несказанно рад тому, что Жуковский — лучший друг Андрея — приехал в Петербург и поселился у него.
Чего только они не вспомнили в долгих беседах: и «трижды помноженного Антона» — Антона Антоновича Прокоповича-Антонского (инспектора Благородного пансиона), улыбающегося, скромного, его розовые,
то и дело краснеющие щечки, его смешную прибавку «та» чуть ли не к каждому слову, и военные упражнения в лагере на Воробьевых горах под командой отставного унтер-офицера, и плавание на лодках по Москве-реке, и посещения книжных лавок и театр… Конечно — и прежде всего — заседания Дружеского литературного общества в полуразвалившемся доме отставного конногвардейца Воейкова. Тогда Карамзин был их кумиром, хотя Андрей Тургенев считал уже, что он как поэт выдохся. Вспоминали осанистого, немногословного и чуть-чуть насмешливого Дмитриева, любившего молодежь. Василия Львовича Пушкина. Князя Петра Шаликова — подражателя Карамзина, истого сентименталиста; Карамзин снисходительно признавал, что в Шаликове есть «что-то тепленькое». Все это было вчера, и многое — уже после смерти Андрея.…Тридцать два года Жуковскому.
Он еще не знает, останется ли он в Петербурге: если не в Дерпт, то — в Мишенское? Милая беседка! «Греева элегия»! Она еще есть.
…В беседке с утра уже кто-то побывал: лежит на столе букет приветливых полевых цветов, среди них его любимая скромная фиалка — «магкина душка». Жуковский кладет книги, открывает тетрадь, прижимает страницы от ветра гладким речным камнем и осматривает окрестности, словно шкипер с корабельной палубы.
Слева — мощный и прохладный парк, тянущийся вверх к усадьбе, внизу белеет дорога, за церковью блестит на утреннем солнце квадратный, обсаженный ивами пруд. Большой луг уже зарос молодой травой, за ним — по долине Большой Выры — раскинулись домики села Фатьянова, зеленеют фатьяновские огороды и словно клубится сквозная, освещенная солнцем свежая листва деревьев; за селом, в гуще ив, серебрится драночная крыша бунинской мельницы. За Фатьяновой круто вверх поднимается поле: там изумрудные полосы посевов, небольшие рощи; за этим полем скрыт Белев, часть которого выглядывает справа, — как раз то место над Окой, где Жуковский выстроил в 1805 году свой дом.
Наглядевшись, Жуковский начинал работать и не замечал времени. Налетит ветер, спутает ему длинные волосы, он нетерпеливо откинет их назад — и снова за карандаш… А то выйдет из беседки и задумчиво ходит по городищу, срывая травинки.
Кричат петухи, слышится мычание коров и отдаленный звук пастушеской жалейки. Недвижно стоят легкие облака. Вдалеке, на Волховской дороге — старинном Киевском тракте — тарахтит коляска. Распевают дрозды в роще под Васьковой горой. Беседка словно висит в утреннем чистом воздухе.
На что чертог мне позлащенной? Простой, укромный уголок, В тени лесов уединенной, Где бы свободно я дышал, Всем милым сердцу окруженный, И лирой слух свой услаждал… Вот всё — я больше не желаю.
Мерзляков [7] укорял его: «Худо, брат, ты помнишь нашу старую дружбу. И что бы, кажется, за удовольствие жить столь долго в деревне? Ныне время самое шумное, перемены за переменами… Что ты делаешь в своем уединении? Богатеет ли ученый кабинет твой новыми произведениями печально-нежной твоей музы?» Свои прозаические переводы Жуковский отправлял Мерзлякову, а тот вел переговоры с издателями.
7
Мерзляков Алексей Федорович (1778–1830) — поэт переводчик, с 1810 г. профессор Московского университета. В 1803–1807 гг. создал цикл песен, из которых многие стали народными («Среди долины ровныя…», «Чернобровый, черноглазый…» и др.). Музыку к его песням писал композитор Д. Н. Кашин. В. Г. Белинский писал, что Мерзляков «перенес в свои русские песни русскую грусть-тоску, русское гореванье, от которого щемит сердце и захватывает дух». В 1828 г. Мерзляков издал свой перевод «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо.
А потом — годы прошли — жизнь перевернулась: не удалось ему миновать Петербурга. «Я не могу положить пера, не изъяснив вам общее наше с Тургеневым давнишнее желание: переселить вас сюды. Ныне Петербург стал единственно приличным для вас местопребыванием», — писал Жуковскому в деревню в 1813 году Сергей Уваров, который был в то время попечителем Петербургского учебного округа и настойчиво вызывался подыскать для Жуковского «хорошую» службу в столице. Негоже, думали друзья, прославленному певцу 1812 года, самому читаемому поэту России, пропадать в глуши.
Вышло так, что желание Уварова и Тургенева исполнилось.
«Одним словом, вот я в Петербурге, — писал Жуковский Авдотье Петровне Киреевской, — с совершенным, беззаботным невниманием к будущему. Не хочу об нем думать. Для меня в жизни есть только прошедшее и одна настоящая минута, которою пользоваться для добра, если можно — зажигать свой фонарь, не заботясь о тех, которые удастся зажечь после… Оглянешься назад и увидишь светлую дорогу. Но что же вам сказать о моей петербургской жизни? Она была бы весьма интересна не для меня! Много обольстительного для самолюбия, но мое самолюбие разочаровано — не скажу опытом, но тою привязанностью, которая ничему другому не дает места».