Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Как дела, Сережа?

Отец, не переставая улыбаться, кивая направо и налево, весело отвечал:

– Хорошо! Все прекрасно.

И у меня на душе было невыразимо празднично: вот так же мы раньше работали на концертах и стадионах, открывали фестиваль.

Но недолгим был для нас праздник. Вновь дали о себе знать прежние недомогания. Все чаще остаток ночи отец проводил на кухне.

Тогда мама сказала:

– Нужно переменить обстановку, мы поедем с Сережей в Болшево.

Болшево - это наш Дом творчества. Но прожили они там две недели отцу стало еще хуже. И вновь Кремлевка.

Опять

пошли облучения, доводящая до полного изнурения химия. Отец бодрился, сколько мог, сопротивлялся недугу. Настрой его был только на победу. С огромным напряжением продолжалась работа над "Дмитрием Донским". Просматривались старые записи, делались новые пометки.

В больницу мы ходили порознь, чтобы отец не оставался в одиночестве до обеда, допустим, я, после обеда - мама.

Но бывали в больнице и другие минуты: тихие, светлые, окрашенные непередаваемой грустью, минуты воспоминаний, душевных разговоров.

На территории больницы был скрытый деревьями и высоким кустарником овражек. Там собиралась очень интересная компания. На поваленных деревьях, на пеньках сидели Александр Трифонович Твардовский, молодой еще Расул Гамзатов, в сторонке стоял Вячеслав Михайлович Молотов, отец. Горел костерок, маленький, как в детстве, желтоватое живое пламя вздрагивало на сухих ветвях, такое трогательно-беззащитное в этом страшном месте. Твардовский рассказывал о своей деревне, как он там первый раз увидел паровоз и какое огромное впечатление произвело на него это чудище. Отец вспоминал свое детство, как батрачил, как доставалось от хозяина. Жесткие были времена. Особой фигурой был, конечно, Александр Трифонович Твардовский, и я очень жалею, что мало общался с ним.

Очень тактично вел себя Вячеслав Михайлович Молотов. Как бы в тени была его жена Жемчужина. Заходил разговор о фильмах. Оказывается, Молотов видел даже какие-то мои работы. Что само по себе было для меня и удивительно, и приятно. Болела-то у Вячеслава Михайловича жена, диагноз, как и у отца. А сам он лег на профилактику, а скорее, чтобы быть рядом с женой, поддержать ее в трудные последние дни. Она ведь тоже никому была не нужна. У обоих в прошлом трагическая жизнь.

Когда компания выходила из овражка, рабочие, косившие траву, откладывали косы и низко кланялись им. Из жизни они ушли один за другим: Жемчужина, Твардовский, потом отец...

В этот раз я проснулся ночью, как от какого-то толчка, с тяжелым, тревожным чувством. И сразу понял: нужно идти в больницу. Обычно-то приезжал часам к одиннадцати. Быстро оделся, вышел на улицу. Темно. Середина зимы. Слякотная грязная Москва. Сырой холодный воздух сковывает дыхание.

Доехал до Кунцева, потом шел по какому-то скользкому, раздрызганному тротуару. Во многих палатах корпуса горел свет.

Отец сидит в кресле, тяжело дышит.

– Что-то плохо спал,- сказал он.- Мне даже вот эту штуку принесли.- И он кивнул на кислородную подушку.

Отец был побрит наголо: от огромных доз химического лекарства выпадали волосы.

– Вот видишь, побрили, как Инкижинова.

Может, не все трагично на сегодняшний момент, если отец шутит? Он очень любил этого актера. Инкижинов играл в фильме Пудовкина "Потомок Чингисхана", а потом ушел за границу. Про этого артиста

мы мало что знали, хотя на Западе он был известен и популярен. Маску Инкижинова, его внешний облик взял другой артист, тоже выходец из России - Юл Бриннер.

Отец тяжело дышал:

– Плохо спал. Скверно спал.

В это время у него в палате тихо убиралась нянечка. Появилась сестра.

– Пришла,- сказал отец, утвердительно покачав головой.- Вовремя. Я тут брился и порезал губу, да вот все не заживает никак.

Взгляд его был спокоен и печален. Я ощутил в нем нечто, совершенно не свойственное отцу, и сердце перехватило острой жалостью, невыносимым ощущением собственного бессилия.

Медсестра - замечательная женщина, искренне переживающая за своих больных, тут же принялась готовить какую-то целебную мазь. Мы звали ее между собой Морковкой, потому что добрая женщина не уставала наставлять своих подопечных: ешьте больше морковки, это очень полезно для организма.

– Сейчас, Сергей Дмитриевич, одну секундочку, сейчас мы помажем вам губу. И все будет хорошо.

Рассвет приходит медленно, в окно видно - пошел тяжелый мокрый снег. Густой специфический запах больничной палаты, желтый свет лампы. И эта мазь. Отец как-то тяжело вздохнул:

– Да-да, пожалуйста, а то действительно что-то не заживает.

Женщина тампоном смазывает ранку на губе, а у самой руки вздрагивают и слезы льются. И это медсестра, которая занимается лечением безнадежных больных, сколько их прошло через ее руки... Отец видит, что она плачет. Я ничего не могу понять. Тогда он говорит мне:

– Ты что не видишь - человеку трудно, помоги же, возьми лампу, посвети.

Я беру лампу, и вдруг все понимаю... Смерть стоит рядом, но - помоги человеку... человеку трудно... Вот оно как...

Наконец, медсестра взяла себя в руки, смазала ранку и быстро вышла. Мы остались вдвоем, и отец сказал:

– Что-то сердце сегодня... ну-ка дай подушку.

Я поднес кислородную подушку, он взял мундштук, несколько раз вдохнул, прикусил зубами эту трубку - и умер.

И все!

У меня на руках.

Я не мог вытащить эту трубку - так были сжаты зубы. А потом пришли врачи. Я вышел из палаты. Позвонил в театр:

– Сегодня умер отец.

Так ушел из жизни человек.

Не могу судить, не видел, как уходят другие, но знаю, что сам момент ухода говорит о многом, если хотите, о самом главном - он подытоживает прожитую жизнь.

Последний год отец провел в размышлениях о судьбе Отечества, его собеседниками были Сергий Радонежский и Дмитрий Донской. Он отошел от суетливого мира, понимая и чувствуя то, что не чувствовали и не понимали мы, его современники.

– Ты посвети, ей трудно!
– были последние его слова. Другому человеку трудно, а не ему самому, умирающему. Так было всегда: заботы ближнего важнее собственных.

Были похороны, было огромное количество народа.

Мрачный и темный январский день в Москве...

Переполненное фойе театра, переполненный зал. Народ на ступенях, перекрыта улица Воровского, ныне Поварская. Даже воздух пропитан горечью и болью. Пишу так не потому что это мое, хотя это мое, и, может быть, в первую очередь... Невыносимая скорбь объединила всех.

Поделиться с друзьями: