Роман о себе
Шрифт:
Мать-героиня, лесоруб и солдат вели бесконечный разговор, не слушая один другого, лишь выгадывая момент, чтоб вклиниться со своим. Среди говорящих, занимая центр, сидели легонькие, как пустые, загорелые низенькие мужики в одинаковых серых бумажных костюмах, в серых плоских с матерчатой пуговкой кепках "блином" и с одинакового достоинства медалями ВДНХ на груди. Четыре одинаковых мужичка, которые ничего не говорили, сидели и все. Мне легко вспоминать, так как я писал рассказик "Россия", он так и остался недописанным. Воспользуюсь дальше цитатой из своего рассказика, в котором нет ни одного элементика, который бы я от себя привнес или спровоцировал зигзагом вымысла.
"- В первый раз я на сопке освободилась, когда бежали кверху от цунами, - рассказывала героиня.
– С утра море гудит, а потом как вода стала уходить, батюшки мои!.. Всем родильным домом и побегли в гору. Бежало человек пятнадцать, а прибежало двадцать пять.
– Позвольте спросить: в какой это местности?
– придвинулся лесоруб к героине с решительным видом. Лесоруб был солидный, с мясистыми щечками,
– Вот это шрам, - сообщил лесоруб, - от вражеской пули. Зуб выплюнул вместе с пулей, едрена вошь! А сестра моя...
– Надюшка...
– втесался в разговор здоровенный солдат с гладко причесанными волосами, в которых засел женский гребень.
– Когда прояснилось, значит, насчет Кирюшки, что он забрался в малину, раз у него понос, сестра, Надюшка...
– ...умерла в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году от голода, да!
– лесоруб придвинулся к героине еще решительней, глядя на нее голодными глазами из тех лет.
– Сам тогда липовый листок жрал. До уборной не добежать, вломишься в малинник, штаны скинешь - а толку...
– А Кирюшка: глядь, хап!
– обосрался...
Солдат, закончив свое, с видом победителя вынул из волос широкий, с редкими зубьями, изогнутый гребень и начал причесываться, оставляя междурядья в волосах. Едва ли не в тот момент мужички, встав все четверо, как один, и ничуть при этом не увеличившись в росте, начали выходить. Мужички выходили, заворачивая влево, где был работающий туалет, и выстраивались перед дверью по ранжиру. Когда я, спрыгнув с полочки, проходил мимо них в тамбур покурить, мне казалось, что они сидят, хотя они стояли, как они могли сидеть?.."
Я привел этот малозначительный эпизод из рассказика "Россия" по двум причинам. Во-первых, чтоб стало ясно, как я писал до того, как появилась настоящая книга "Осень на Шантарских островах". А еще, чтоб объяснить, почему рассказ так и остался неоконченным. Я не сумел осмыслить тогда сущего пустяка: что в этих неговорящих мужичках, сидевших до балды? Смысл был в них самих: что они сидели и молчали, каждый раз "вызревая" для чего-то, что им подскажут со стороны. Это и был бы замечательный образ России, как я его проглядел! В рассказике только одна неточность: что вышел в тамбур покурить. Ничего подобного! Деньги были запрятаны, я вышел в тамбур, чтоб освежиться на сквозняке.
Там рыжий десантник обнимал невесту, которую украл на чужой свадьбе и теперь вез в свою часть. Еще стоял зэк, тот самый, что спас Аленушку, отсидевший 25 лет за убийство. Он был неопасный зэк, припухший с лица, больной, без зубов почти. Виртуозно играл на гитаре и неплохо пел - не воровские песни, а другие, может, им сочиненные. Когда он играл, я начинал понимать, что значит талант для человека, если у человека, кроме таланта, больше ничего нет. И что такое инструмент, музыка вообще: пальцы вроде и не шевелятся почти, поют сами струны. Я стоял рядом с зэком, смотрел в неотмываемое окно тамбура, а там мелькало: лесопункт, платформы железнодорожные, с которых рабочие в желтых клеенчатых штанах сгружали бревна баграми. Потом, когда лесопункт кончился и пронесся среди тонких пихт наваленный в штабеля могучий кедрач, еще долго тянулись, тянулись огорожи с криво прибитыми жердями. На одной жерди сидела, свесившись, мокрая ворона, заканчивая пейзаж. Мне было печально, невыносимо, что оторвался от своих друзей, на которых как бы смотрел отсюда, уже им не принадлежа, - ни им, ни себе, а вот этой дороге, случайностям всяким на ней, - все это казалось мне фантасмагорией.
Вдруг неопасный зэк попросил дать ему пять рублей; он сказал "дай", а не "одолжи", как обычно. Все во мне восстало против его просьбы, но я не размышлял: расстегнул брюки при невесте, оттянул трусы и завозился там, разымая крошечную булавку на запрятанных деньгах. Я стал беззащитный среди этих людей, как бы отвернутых от всего сущего. Но что я ни делал, с испуга ли или в порыве отзывчивости, - то есть всегда будучи самим собой, - только поворачивало этих людей, ни разу не позволивших по отношению ко мне насмешки. Даже десантник, когда я копался в трусах, отвернул голову невесты, "чтоб не подглядывала". Зэк вернулся с сигаретами, он запасся на все деньги "Яхонтом", и сказал, со стоном втягивая дым: "Малыш, мы теперь трое". Вскоре явился товарищ зэка со своей поговоркой: "Стой, лошадь! Я Буденный..." - он был не кавалерист, а военный летчик, асс. Однажды, гася картежный долг, он вытряхнул из чемодана награды за Корею. Уже собрал их в кулак, чтоб унести, как героиня спросила: как, мол, он столько получил?
– на что асс ответил на полном серьезе: "А хер его знает, мать!" - и я рад, что асс, играя один против целой стаи, все вернул свое обратно, в том числе и медали за Корею. Он рассказывал, как страдал, сбивая американцев: "Они в воздухе, что дети," - и еще он сказал, что такое воздушная болезнь: "Смотришь на приборы: все нормально, а им не веришь". Зэк представил меня ассу: "Это поэт", - и асс пожалел, что я еду к морякам, а не в летную часть: "Только б сидел и писал с окладом штурмана морской авиации".
Не буду больше ничего объяснять, с ними я избавился от своей скованности, от бесприютности. Это тотчас почувствовали девушки из Тулы, ехавшие по оргнабору во Владивосток в какое-то СМУ. До этого они смотрели на меня, как на пустое место, а тут вдруг подошли: "Давай, парень, потреплемся", - и приблизили ко мне губы, округленные сигаретой. Курили они вовсю, а прикуривать еще не умели. Девушек было пятеро, но прежде чем перейти к ним, надо договорить о зэке. Однажды ночью он толкнул меня, парившегося на полочке: "Идем,
меня проводишь".– "Уже приехал?" - "Ну". Зэк повел меня в тамбур, открыл дверь гвоздем. В тамбур хлынул прямо ледяной воздух, хотя была середина сентября. Меня удивила - насколько я мог рассмотреть при подсветке фонариков вдоль идущей полукругом насыпи, по которой наш поезд втягивался в длиннейший тоннель, - поразила резкая смена пейзажа в отличие от плоской Сибири: отвесные скалы из гранита, высунь руку - вот они!
– и в такой скальной породе извивается царская дорога: Забайкалье... "Надо с одним товарищем рассчитаться", - сказал зэк. Я кивнул, хотя не понял, что он имел в виду. "Я хотел узнать, - сказал он, - гитара тебе нужна?" - "Какая гитара?" - "Моя". Зэк хотел мне отдать гитару, наверное, в расчет за сигареты, но его гитара, стоившая целое состояние, мне была не нужна. Имея музыканта-отца, с детства привыкнув к инструментам, я так и не выучился ни на одном играть. Так я ему и объяснил, и зэк кивнул с пониманием: "Ты поэт, у тебя свое". Он сказал, что выяснил, что хотел, а я вернулся обратно, забрался на его полку, где был подстелен вытертый до блеска пиджак, и уснул. Я б ничего не узнал про зэка, если б не встретил летчика-асса. Тот отыграл свое место в спальном вагоне, принял меня, как командир части, каким он и был. Асс сообщил, что зэк выбросился в тоннеле, разбился насмерть. Я спросил обалдело: "Если ты знал, что он это сделает, почему не отговорил?" - "В таком деле советчиков нет, - ответил асс.
– Если так поступил, стало быть, не имел причины жить". Асс поджег бумаги в пепельнице, его раскосые глаза сузились, когда он смотрел на пламя. Я подумал, что так, наверное, его предки смотрели на горящие, пожженные русские города. Асс вернул мне за зэка долг, он был при деньгах, хотел дать больше, но я отказался.
Я помянул зэка, пропив деньги с девушками в ресторане. Ни я, ни эти девушки не могли знать, что месяца через полтора мы окажемся вместе на "Брянске", где я буду матросом, а они сезонницами, завербовавшимися на рыбацкую путину. Мне б и в голову не пришло, и даже не могло б померещиться, что они, все пятеро подруг, отдадутся мне. Я буду жить там, как в гареме. Ни на кого я не растрачивал столько сил, хотя они, оберегая меня, давали и передышку. В крошечной каюте под качанье и плеск моря мы устраивали вакханалии. Потом были другие девушки, каждые две недели мы возвращались за новой партией сезонников. Набивали трюмы "Брянска", переоборудованные на манер твиндеков, громадных полатей-нар, где сильно качало и стоял смрад от вытравленной пищи. Спустившись туда, матрос мог выбрать себе любую девчонку, поскольку это считалось за льготу, что ее вытаскивали из захарканного, заплеванного трюма. Став подружкой матроса, она могла пользоваться судовой баней или душевой.
Мои же девчонки оказались такие расторопные и деловитые, что скоро нашли себе дело на камбузе и на уборках. Получили отдельную каюту, где фактически и я проживал. Эти девушки с первого рейса больше всего запомнились мне, так как с ними уже связалась общая дорога на Восток. Никогда у меня не будет столько девчонок, и таких разных. Я был тогда дурак, чтоб их оценить. Девушки мои, несмотря на возраст, уже были подпалены любовью. Но в том, что происходило между нами, превалировала не интимность, а был какой-то беспредел дружеских чувств. Помню, как мы на рассвете подошли к Камчатке, став в удалении от берега из-за мелководья. Оттуда, со стороны берега, прорисовались в тумане, подошли катер с плашкоутом, раскачиваясь так сильно на волнах, что мы могли их принять только на длинные концы. Я перебрался на плашкоут, стал с пограничником; тот проверял паспорта, а я страховал женщин, прыгавших с "Брянска" на плашкоут. Прыгать надо было в тот момент, когда плашкоут поднимало на уровень парадного трапа. Многие из женщин из-за страха запаздывали, а потом сыпались на меня, как из мешка. Вот и мои пятеро, я их уже обучил. Принял, как родных, по одиночке. На плашкоуте они почти раздели меня, разобрав на сувениры шарф, берет, голландку, часы, даже ремень. Переодели в свое, и я, в женской кофте, с платком на шее, с пояском вместо ремня, имел такой вид, что наша команда покатывалась со смеха. Потом они закричали из тумана: "Боря, мы тебя любим!" - и еще долго оттуда, из ушедшего плашкоута, ко мне тянулись нити от них, и я представлял, как они там стояли в толпе, уже замирая от громадной земли, раскачивавшейся перед глазами. На эту землю они должны были ступить уже без моей поддержки...
Сейчас же мы сидели в полупустом ресторане "России", пили теплую водку, поминали зэка с гитарой. Проезжали через те места, где родился зэк, пострадал от нелюбви и, погубив любимого человека, заплатив за это 25-летним сроком отсидки, вернулся сюда, чтоб в эту землю лечь.
Могочи, пустая земля...
Одна из девчонок вспомнила поговорку: "Бог выдумал Сочи, а черт Могочи". Я передал, что слышал от зэка: о пылевых бурях, пролетевших над этими местами; летевший по воздуху песок достигал Аляски. Тогда гнали из Монголии скот, был сильный падеж скота, с тех пор отравлена почва. Водится кабарга, на которую охотился зэк, - ее мускусная струя оценивается, как золотая. Я объяснил им, как знаток, что мускус - это, в сущности, засушенный пупок зверя, а не нечто жидкое, вроде спермы, как они думают. Болтая так, смеясь, мы уже обминули это место, а за ближними березами, сбоку, куда завернулся по рельсам состав, вдруг возник, дивно вырос выпуклый и неестественно большой склон горы, похожий на гигантский сосуд из драгоценного камня. Вот он приблизился: обычный склон, чудо освещения, удаления - те же ели, березы, поднятые неровностью почвы; рассеялся мираж и - опять, дальше, через низкую местность с деревней завертелся сосудом другой склон со светлой поляной посреди леса...