Роман потерь
Шрифт:
— Хуже, чем ты могла бы ожидать, — ответил Рюен. — Тот священник рассказал мне, что, услышав новость, его величество всю ночь совещался с министрами в своих покоях в Сейриоден. В какой-то момент он даже грозился убить Канецуке!
Убить! Я похолодела от ужаса. Но ничего не сказала и была благодарна ширме, за которой могла скрыть свои чувства.
Когда дошло до этого, продолжил Рюен, выступил министр левых и попытался убедить императора в том, что гораздо опаснее приговорить Канецуке к смерти, чем оставить его жить в Акаси. Он напомнил ему историю Сугавары но Мичизане, который умер в изгнании и возвратился в виде разгневанного призрака. Какого возмездия потребовал Сугавара! Он поджег
Потом выступил священник и тоже попытался успокоить своего господина, напомнив, что прошло шестнадцать или чуть больше лет со времени смерти этого аристократа, который умер по повелению императора. Конечно же, император не желает рисковать будущим своей души, приказав казнить Канецуке.
Таким образом, сказал мне Рюен, им удалось убедить императора принять разумное решение — настолько разумное, насколько этого можно было ожидать от пьяного человека в припадке ярости. Вскоре после рассвета придворным удалось уговорить императора лечь спать, священник слышал его храп из-за занавесок кровати.
Пока я слушала этот рассказ, мне стало так холодно, что я вся дрожала. Я силилась скрыть дрожь в голосе:
— Надеюсь, ты простишь меня, — сказала я, — но я очень устала. Сегодня вечером будет концерт, и мне надо немного отдохнуть, прежде чем начать одеваться.
— Конечно, — ответил Рюен с нетипичной для него мягкостью. Интересно, не возникла ли у него мысль, что моя скованность имела причиной что-нибудь иное, помимо страха за Канецуке. — Я буду присматривать за тобой во время своего пребывания в столице, — закончил он нашу беседу.
И он ушел. Как Рюен, должно быть, радовался, покидая владения ревнивых женщин! Исходившее от него чувство облегчения казалось осязаемым — или я вообразила это в своем воспаленном мозгу? — и витало в воздухе, как запах благовоний, пропитавших его одежду.
Утро одиннадцатого дня Двенадцатого месяца. Небо необыкновенно чистое, цвета лазури. Солнечные лучи, отражаясь от белого снега, слепят глаза. Сосульки сверкают, как хрустальные четки. Я встала на колени перед доской для письма, глядя на снег и думая о богослужении, посвященном мольбе о примирении. Неужели это случилось только прошлой ночью? Казалось, что миновало много дней.
Мы стояли в Большом парадном зале, сотни и сотни людей теснились так, что помяли одежду. Я видела, как прошел Рюен, хотя он меня не заметил. Сейчас он высокий и худощавый, у него резкие черты лица, бритый череп отдает синевой. Его красное одеяние дразнило меня своей сияющей чистотой. Когда начались песнопения, мне показалось, что я расслышала его голос, хотя, возможно, я ошибалась.
Среди множества лиц я искала лицо Садако. Наконец толпа зашевелилась, и я увидела ее. Она стояла недалеко от возвышения для императорского балдахина, около своей сводной сестры. На ней были белые одежды — как будто в насмешку? — украшенные рисунком с побегами сливы. Жрица стояла, опустив глаза, лицо наполовину скрыто за веером. Садако, напротив, устремила взгляд вперед, ее глаза сверкали. Во все время песнопений и чтения молитв я наблюдала за ней. Ее неподвижный взор казался таким же неумолимым, как у золоченой статуи Будды.
Мое тело заныло под шелковым одеянием. В течение всей ночи у меня в голове вертелось одно стихотворение: «Мир полон людей, которые озаряют жизнь светом. Один я пребываю во тьме».
Лишь покинув зал и вернувшись в свою комнату, я поняла, что забыла понаблюдать за Изуми.
Перед
самым рассветом меня разбудили громкие крики и топот ног. Сначала я испугалась, решив, что случился пожар. Я подбежала к окну и выглянула наружу. Шел сильный снег, не было видно ни пламени, ни дыма. Тогда я вспомнила, что тем утром должна состояться соколиная охота императора. Мужчины были уже готовы. Путь до реки Сёрикава занимал три часа, и они надеялись к рассвету оказаться на месте.Я снова легла, закутавшись в свои халаты и радуясь тому, что мне не надо выходить на улицу в такое холодное утро. Но заснуть не смогла. Я лежала в темноте и думала, а на дворе все падал и падал снег.
Как-то весной Канецуке тоже отправился на соколиную охоту с императором. Кажется, это случилось во Втором месяце, сразу после праздника Касуги. Тогда он еще был в фаворе, хотя отношения с императором уже были натянутыми. И не из-за жрицы — в то время никто не знал об их любовной связи, — просто Канецуке и император были уже давно соперниками.
Они не соперничали в любви, так как Канецуке проявлял осторожность и никогда не вторгался на территорию императора. Они соперничали, как это часто бывает между двоюродными братьями, в родовитости, спорте, достижениях и более тонких вещах. Канецуке был моложе императора и менее стеснен рамками долга и положения. К тому же он происходил из рода Тачибана и, кроме того, слыл любимцем императрицы и всей семьи Фудзивара.
Поэтому я не удивилась, когда Канецуке стал изгнанником. Но император мог убедиться, что легче прогнать его с глаз долой, чем выкинуть из головы.
Я вспоминала то весеннее утро, когда Канецуке отправился на охоту. Проснулась я рано, чтобы посмотреть, как он одевается. Он горел нетерпением, как солдат, взявший в руки оружие, — и все ради нескольких подстреленных птичек. Он надел сапоги и гетры, тяжелые одежды из травчатого шелка, края его красновато-коричневого плаща были расшиты изображениями журавлей. На рукавах своей одежды он сделал надпись чернилами: «Пусть никто не ищет вины…» Я знала эти стихи и их источник и подумала, не является ли это завуалированным посланием императору — ведь несколько дней назад они поссорились.
В тот день я наблюдала сквозь занавески, как они уезжали. Это произошло перед самым рассветом, на темно-синем небе ни облачка. Император восседал в паланкине, погруженный в какофонию собачьего лая, лошадиного ржания, суеты пажей и придворных. В плетеных клетках сидели соколы с клобучками на головах. Прозвучала команда, и все они шумной толпой при свете факелов выехали из ворот, а я опять легла в постель и проспала все утро.
Вернулись они поздно ночью. Я находилась в своей комнате, записывала стихи, когда, подняв занавески, вошел Канецуке. Он был весь в грязи, с мокрыми волосами. Я посадила его в приемной около жаровни, и мы немного поговорили, но он не остался. От него пахло потом и саке, и под ногтями у него виднелась кровь.
— Ну и как, — дразнила я его, — каковы успехи?
— Так себе. — По его лицу я поняла, что он и император поспорили. Он засучил рукава и грел руки над углями. Кожа оказалась поцарапана, засохшая на ней кровь была того же цвета, что и его плащ.
— Он был жесток? — спросила я и тут же пожалела об этом.
Канецуке поднялся.
— Нет, — ответил он. — И да, и нет. Ты все равно не поймешь.
Когда он ушел, я подумала, что он прав. Я никогда не скакала верхом на лошади, никогда на моем запястье не сидел сокол, никогда я не видела падающего с неба журавля, реку Сёрикава, никогда не ездила через равнину Сага. Весь этот мужской мир — с выпивками, шумным весельем и соперничеством родственников — был за пределами моего жизненного опыта.