Роман с автоматом
Шрифт:
«Китано! – говорил я себе. – Китано, прекрасно! Она с этим типом. Мне с ней не заговорить. Но в темноте тип ничего не видит, и она тоже – ничего… »
Я снова обошел столик и встал позади женщины. Мне захотелось вдруг подойти, неслышно закрыть ей рот рукой, нашептать на ухо что-нибудь такое, чему она уже не сможет возразить, чем будет мгновенно покорена, и отпустить – тогда она сделает вид, будто ничего не заметила, но все уже случится…
Я повернулся и пошел в сторону шторы. Кажется, пора было принести первое. Ничего не получится – она замолотит ногами и заорет. Заорет сразу, едва я ее коснусь. И правильно сделает. Маньяк. Урод.
Я знал, что из этой идеи ничего не выйдет, но было что-то такое, что не давало мне оставить эту мысль. Этот организатор фестивалей в пиджаке, он ведь не знает, ничего не знает про орехи, не говоря о бетонной пыли, и ничего не чувствует. И темно, совсем темно,
Я уже снова выходил задом в штору, неся на подносе дымящиеся тарелки. Из другой шторы в зал входил кто-то еще, кажется, Харальд, за ним, руки на плечах, входили новые посетители. Я переждал, пока он пройдет, и двинулся к их столику.
– Культурный караван, – снова доносилось оттуда. – Да, Дюссельдорф.
Я возвестил появление первого блюда, подошел к женщине и поставил перед ней тарелку. К мужчине я подошел медленнее, и, подходя, неслышно опустил поднос на пустой соседний столик, а тарелку взял в левую руку.
– Осторожно, горячо! – предупредил я. Мужчина отпрянул, я нагнулся над ним, слегка приподнял борт пиджака и быстро скользнул в нагрудный карман. Левой рукой я держал тарелку, и когда она со стуком встала на стол, я выдернул руку из его кармана.
– Приятного аппетита! – сказал я и отошел, перебирая в пальцах вытащенный продолговатый предмет. Ручка. Хорошо. Я так и думал, что она там – надо же этому типу, в самом деле, чем-то записывать свои Берлинале и культурные караваны. Теперь они ели. Она ела медленно и осторожно, почти беззвучно, словно всю жизнь ела в темноте. Он звякал приборами о тарелку, в паузах между репликами старательно и энергично жевал, щеки его разгорались теплом трения и толчками приливающей крови.
Я вышел через первую штору в прихожую, кивнул Аннет и попросил ее дать мне рекламные карточки нашего ресторана.
– Что, эти двое попросили? – Аннет ткнула мне в руку два кусочка картона.
Я кивнул и снова вошел в темный зал. За ближайшим ко входу столиком говорил, томно растягивая слова, высокий пидор-ский голосок. Обладатель голоска был каким-то водянистым, атмосфера вокруг него напоминала воздух над застоявшейся поверхностью пруда.
– Пауль, это было великолепно! Такая музыка, ох, такая музыка! Я плакал, честное слово!
Пауль, крупный, источающий жаркую прель мужчина, молчал, пережевывая что-то, по запаху, кажется, баранину.
Следующий столик был пуст. Я неслышно присел за него, положил перед собой обе карточки и не торопясь ощупал их. С одной стороны глянец. Там адрес, телефон и прочее. Другая сторона шершавая – на ней можно писать. Я вытащил из кармана украденную ручку и, стараясь представить себе буквы и ровную строчку на поверхности карточки, старательно вывел: «Ruf mich! [6] » – и свое имя внизу. То же сделал со второй карточкой. «Siegersaule!» – прошептал я сквозь зубы, и пидор за соседним столиком вдруг осекся на полуслове и замолчал. Я встал и направился к ним – пора было уносить пустые тарелки и подавать второе.
6
Позвони мне!
Мой первый настоящий друг жил в Краснодаре, в точно такой же, как у моей семьи, квартире, двумя этажами ниже. Его звали Саша, и мои родители, особенно отец, относились к нашей дружбе с одобрением. Саша не был малолетним сорвиголовой, из которого потом мог бы вырасти дворовый хулиган, а позже – матерый уголовник. Саша тоже рано научился читать, говорил, в отличие от меня, медленно и очень рассудительно, как взрослый, был на полголовы выше меня, его черные, цвета вороного крыла короткие волосы были всегда аккуратно причесаны, старые поношенные брючки – чисты, и даже белые кроссовки, которые он носил, казалось, с самого рождения, выглядели опрятно. Когда я в очередной раз приходил домой весь в грязи, потный от беготни и с всклокоченной шевелюрой, отец качал головой и призывал меня брать с Саши пример.
– Может, вообще больше не стирать ему одежду? – спрашивала мать, недоуменно глядя на меня. – В Греции мальчики ходили совсем без одежды, это было красиво, это было гармонично! Ах, надо почитать тебе мифы Древней Греции, это прекрасно, прекрасно!
В действительности все получалось ровно наоборот: Саша всему учился у меня. Учился ездить на велосипеде. Учился целыми днями просиживать во дворе, швыряя камни в песок и наблюдая за ямками, которые они в нем взрывали. Я учил его не любить оружие и пластмассовые воплощения героев мультфильмов – потому что мои родители никогда
мне этого не покупали, возможно, по идейным соображениям. Однажды Саша принес во двор ящик, полный пластмассовых пистолетов, танков, разноцветных Спайдер-, Супер– и X-менов, Черепашек Ниндзя и даже чудесный, привезенный каким-то родственником – эмигрантом из Америки меч с прозрачным клинком, в темноте светящийся зеленым, синим, желтым или красным. Я с минуту смотрел на все это яркое, китайско-тайваньское великолепие, подумал о том, что Сашины родители, наверное, намного богаче моих, и что они, должно быть, любят сына гораздо больше. Потом молча взял ящик, отнес в сырой прохладный подвал нашего дома, где не торопясь расставил на бетонном полу игрушки и казнил их с помощью тяжелой металлической палки, которую с трудом поднимал над головой, а потом тяжело опускал. Палка глухо, сдавленно звенела, наполняя руки ледяной вибрацией, а Саша, покорно повторяя по слогам слово «раз-о-ру-же-ни-е», подносил все новые фигурки и отодвигал ногой в сторону цветную пластмассовую крошку. Только в конце нашего скорбного труда, когда дело дошло до прозрачного меча, Саша заколебался и тоскливо посмотрел на меня, на мою палку, а потом – на опустевший ящик.«Давай, а то разоружение не получится!» – непоколебимо сказал я, выхватил свободной рукой игрушку из его размякшего, пухлого кулачка и швырнул на пол. Я был уставшим и, несмотря на холод, покрылся легким, водянистым детским потом. Последних сил хватило только на то, чтобы легонько приподнять мое железное оружие и уронить его на оружие пластмассовое. Палка, зазвенев и запрыгав на полу, ледяной металл на ледяном бетоне, высекла маленькую, но яркую и горячую искру. Клинок меча раскололся пополам, украсившись вместо тупого закругленного конца острым рваным разломом.
Еще мы с Сашей рисовали комиксы: приносили в подвал фонарик, расставляли ящики, на них водружали пачку бумаги и коробку фломастеров. Я не умел рисовать и особо не старался. Людей я изображал в виде комбинаций прямоугольников различной длины и ширины, увенчанной сверху овалом с рожицей – головой. Люди различались у меня главным образом цветом одежды и ростом, у женщин были длинные волосы. Зато на один лист примерно с восемью картинками я тратил не больше минуты, так что на создание целого криминального сюжета с погонями, выстрелами, драками и даже небольшими лирическими отступлениями у меня уходило полчаса. Мы с Сашей вместе рассматривали мои творения, смеялись, обсуждали моих героев, потом Саша брал стопку бумаги, фломастеры и начинал основательно, склонив набок голову и накладывая штрихи как художник, которого мы видели в одной детской передаче про живопись, копировать мой сюжет. Он допускал вариации, придумывал своих героев, наделял их разными лицами, плоским картинкам погонь придавал перспективу, в перестрелках тщательно прорисовывал детали пистолетов, изображал отлетающие гильзы, искры, выбиваемые пулей, попавшей в стену; в моих комиксах не было крови, и Саша сохранял со мной в этом вопросе солидарность. Закончив рисовать, мы тщательно укладывали фломастеры в коробку и устраивали перекур. Я доставал старую пепельницу, когда-то кем-то забытую, Саша снова вытаскивал из коробки два фломастера, стараясь придать своим действиям максимальную правдоподобность – минуту назад это была упаковка фломастеров, а пачки сигарет здесь не было. Теперь фломастеры исчезали, а появлялись сигареты. Саша подавал мне фломастер, зажимал в зубах другой, а я, обращаясь к нему и воображаемым друзьям, сидящим здесь же, говорил: «Закурим, ребята!» – и подносил воображаемую зажигалку сначала к сашиному фломастеру, потом, по кругу, к сигаретам «ребят», а потом – к своей.
Воображаемый сигаретный дым летал под потолком, клубился в свете, льющемся через маленькое окошко, желтом мерцании фонарика, и, должно быть, его запах был приятен – запах взрослой жизни, отцовских костюмов, «я приду с работы поздно», «еще надо обсудить кое-что насчет декабрьских поставок», запах дерева больших круглых столов или высоких столиков, за которыми взрослые стоят в кондитерской и просто курят и смотрят в окно на улицу. Наши сигареты пахли совсем не так, как потом воняли десятки узких трубочек с маленьким горячим огоньком на конце, пробивавших прелое марево берлинских кафе, и заставлявших меня снова и снова вспоминать детство. Саша, закончив инженерный факультет, сидел без работы, пил в одиночестве водку и болел раком легких, мучился, кривился, каждый вечер заходился над своим стаканом мучительным кашлем. В нашу последнюю встречу мама рассказывала мне, что видела его и жить ему осталось, кажется, не больше года. Я, не выкуривший в жизни ни одной настоящей сигареты и почти ничего не пьющий, кроме легких коктейлей и мартини, кивал, вспоминал наши фломастеры и улыбался уголком рта: Саша был прилежным учеником, а я – хорошим учителем.