Роман с автоматом
Шрифт:
Я прислонил автомат к стене и начал копаться в кармане, доставая кошелек. В кошельке я нашел банковскую карту и, смутно припоминая что-то рассказанное мне недавно, вертел ее в пальцах. Потом вспомнил, встал и, придерживая автомат, присел на корточки у двери.
Карточка тяжело просовывалась в узкую щель, гнулась трудно, грозила поломаться. Влезала, но тыкалась бесполезно в пустоту, не находила опоры, проходила дальше и потом трудно вынималась. Я попробовал чуть выше, чуть ниже… И когда бессмысленно ткнул в последний раз, что-то освободилось в замке, дверь подалась, помещение расширилось, став больше на коридор и комнату в конце. Я сунул истерзанную карточку в карман, взял автомат за ствол и медленно вошел, прикрыв за собой дверь.
Одному в квартире было чудно, как высадившемуся на луне человеку – запах чужого лежал на вещах, их расположении, висел в воздухе, и я чувствовал себя словно в каком-то запретном, отзеркаленном в неведомые измерения пространстве. Я прошел в комнату, по дороге пнув тяжелую стопку, разлетевшуюся по полу отдельными листочками. Остановка времени продолжалась – вокруг были чужие безмолвные вещи, пустая квартира затаилась, словно ждала чего-то, за окном затаился Берлин и тоже чего-то ждал. В комнате стояло кресло, я опустился в него, пристроив рядом автомат, и почувствовал, что устал после бессонной ночи, после всех кошмаров, нервной тряски, долгой ходьбы. Сидеть в кресле было
Навстречу шли люди: много серьезных мужчин, много студентов, много элегантно, уже по-осеннему одетых женщин, много иностранцев из hostel неподалеку, одетых легко – шли навстречу, некоторые рассеянно толкались, извинялись – и до него, невидимого, грозного распространителя смертоносных листовок, им не было никакого дела. Как было, так и будет. Так и будет. Так и будет.
Я думал про нее, и мне она снилась – ее кожа, обернутая в ткань, тепло, запах, плывущий в воздухе – и думалось без злости, с нежностью – снилось, что она идет по улице в своей легкой куртке, и кожа под ней покрывается смешными пупырышками, и она дрожит, съеживается, словно стараясь от холода спрятаться в себя, и заворачивает свое дыхание шарфом. Вспоминалась площадка перед домом в Краснодаре, и Постдамерплац – ломаные, жесткие линии, углы, рубящие площадь – Verschluss, Abzugsstange, Stuetzriegel, Schlaghebel, и снова Verschluss, Abzugsstange, Stuetzriegel, Schlaghebel. Город Берлин мелькал – зубчатая башня в центре, дома в скале, броневики, днем и ночью движущиеся по улице, – железное ворочанье внутри, люди в плотной одежде на жаркой, потеющей маслом броне. Дробился, кололся на куски солнечный день, аллея Карла Маркса, Рос-сманн и «Трабант», трение наших рук – уплывал куда-то невозвратно, и я в полусне отыскивал автомат – последнюю надежду на то, чтобы вернуть все это.
Он смотрел на проходящих женщин, провожал их взглядом, следил украдкой, как они открывают двери домов, входят, выходят. Хочешь вот эту? – остервенело спрашивал кто-то внутри. – Эту студенточку, блондинку, улыбчивую, глупенькую? Хочешь эту – женщину в бордовом пальто, с длинным, острым зонтом, зарывающуюся тонкими губами в мягкий шарф? Хочешь турча-ночку, огромные глаза, черные волосы, стыдливую, страстную? Или ту, от которой недавно ушел, – хочешь ее? Он подходил к дому – издали доносился глухой, гудящий пульс. Опять русская дискотека. У входа в дом стояли группки подростков – низкие, плотно сбитые парни с короткой стрижкой, курившие и поплевывавшие в сторону. Хочешь, чтобы они узнавали тебя? Чтобы боялись? Чтобы расступились?
Мне хотелось есть – я шел на кухню, находил на столе начинающий твердеть хлеб, в холодильнике – огрызок колбасы. Какой-то внутренний молоточек стучал во мне, напоминал, что пора на работу, что я должен быть уже там. Я выходил из квартиры, спускался по Хоринерштрассе вниз, заходил в «Невидимку», извинялся за опоздание, потом зачем-то садился в кресло в предбаннике, листал меню – и снова оказывался в квартире.
Музыка становилась ближе, он узнал песню: «Забирай меня скорей, увози за сто морей». Ему пришлось легонько отодвинуть рукой одного из парней, чтобы пройти. Парень посмотрел мутными глазами и сделал неуклюжий шаг в сторону. Он вошел, музыка ударила резче. А чего хочешь, чего? Может, молодость? Пушкинскую, 10? Чтобы не напрягались так ноги, когда шагаешь по лестнице? Чтобы всего хотелось? Чтобы все впереди… Хочешь этого? Ключ не находился в кармане, пальцы путались в бумажках, в носовом платке, а музыка билась снизу и мешала думать нормально, как следует. И вместо ясных мыслей были в голове какие-то обрывки, и «хочешь?», «хочешь?» никак не оставляло. Он наконец вытащил ключ, вставил в скважину и повернул: дверь открылась сразу, потому что он не закрыл ее, когда уходил, а только захлопнул. Но перед тем как замок щелкнул, в голове пронеслось еще что-то – не мысль даже, а легкий ветерок, тень мысли, все эти дни над ним громоздившейся: мысли о том, что задуманное получилось опять неправильно, опять не так, и все, что происходит, опять не то. Потом дверь открылась, он вошел, и, разворачиваясь вполоборота, осторожно, чтобы не прищемить полу пальто, прикрыл ее за собой.
Дом снова оживал – люди поднимались в свои квартиры. Под окном вдруг залопотали странные, до отвращения знакомые голоса. Я прислушался – говорили по-русски. Говорили гнусаво, зло, постоянно прерываясь на мокрое харканье. Русская дискотека, вспомнил я. Еще какие-то шаги протопали по лестнице, остановились у двери, потом пошли дальше. Что будет, если он не придет сегодня? – подумал я. Буду караулить. Буду спать здесь. Я опять проваливался в сон, пробуждался, когда внизу, под полом, вдруг что-то вздрагивало и угасало. Abzughebel?.. Schlussstange?.. Пробовали музыку. После нескольких таких вздрагиваний музыка вдруг взорвалась громким стуком и уже не замолкала. Мерное гудение и грохот заглушили остальные звуки, закрыли остальной слышимый мир, и я пробовал опять заснуть, и засыпал. Что-то вертелось и мешалось – музыка колотилась внизу, и я плавал в холодеющем воздухе. Schlagriegel?.. Anschluss?.. Слепым снятся звуки, касания. Мне приснился далекий щелчок двери в прихожей, и шаги, преображенные сном в мерное, ритмическое бухание, и вошедший кто-то, поющий мерзостным голоском: «Забирай меня скорей, увози за сто морей»… И потом было прикосновение к металлу, легкое нажатие вогнутого полумесяца, и за ним крепкий, упругий удар в плечо, от которого я проснулся.
«…Забирай меня скорей, увози за сто морей», – с трудом прорывался слабенький голосок через бетонный пол и глухое ум-п, ум-п, ум-п, которое не ведало преград и через любые стены проходило без труда. Я сидел в кресле, и руки еще помнили резкий толчок – отдачу от выстрела. Он лежал на пороге своей комнаты, и, под пахнущими синтетикой тряпками, был еще теплый. Вот и все, сказал я себе, и комната слабым, быстрым эхом повторила недоверчиво: вот и все…
В квартире было холодно, и становилось все холоднее – я говорил про себя, что это хорошо, труп не обнаружат по запаху или обнаружат позднее. Но об этом не думалось – думалось черт-те что, мелькало в ритме стучащей под полом музыки. «И целуй меня везде, я ведь взрослая уже…» От «целуй меня везде» гадко передернуло. Я просыпался после моего полусна-полубреда, просыпался в комнате, к которой привык уже за долгие часы, и на секунду
показалось, что проснулся дома, рано утром, на Хо-ринерштрассе, возле кровати и в обнимку с автоматом. Ее не было рядом, она ходила где-то, носила на своей коже, вместе с чистым, невозможным своим запахом запахи «поцелуев везде» – от мысли, что я прикасался к ней после этого, внутри завивалось омерзение. Все повторялось, оставалось навязчивым, я так же сжимал ствол автомата, так же хотел одеться в лучшие брюки, лучшую рубашку, пойти, отыскать, выстрелить… А он лежал уже, лежал здесь, убитый, мешок костей, и казался таким лишним, таким ненужным. Музыка все долбила снизу, я по инерции повторял «ну вот и все», хотя уже проснулся полностью и уже знал, что все, в нелепом, полусонном оцепенении здесь произошедшее, – это не конец, а только самое начало. «Lasst es nach draussen», – вспоминалось из бумажки, как она читала это, педалируя на «s». И хорошо было повторять эти слова в этой комнате, наблюдая, как слово прорезает воздух, шипит, как вырывающийся из трубы газ: lassssst, lasssst… Забирай меня скорей, увози за сто морей… Бронетранспортер… Они и сейчас тихо, неслышно движутся по городу… Ordnungsamt… Auslanderbehorde [51] … Вот, убил. Как девушка, которая ждала, когда ее в первый раз разденут, бросят на кровать… Ждала, что будет очень стыдно, очень больно и очень сладко, а вышло – так, ни то ни се. Дернулся пару раз, отвернулся к стене и захрапел, а она осталась распростертая на кровати, с раскрытыми в потолок глазами, а пылающий лед внутри так и остался льдом… lassst es nach draussssen… А внизу глухо стучала музыка, выбрасывалась в воздух ненужная энергия, а автомат был у меня в руках, напряженный, все еще полный сил, и жадный ствол не насытился этим вот, лежащим…51
Ведомство по охране порядка… Ведомство по делам иностранцев.
Verschluss, Abzugsstange, Stuetzriegel, Schlaghebel, опять Verschluss, Abzugsstange, Stuetzriegel, Schlaghebel – я поднялся из кресла, и, осторожно ступая, вышел из квартиры на лестницу. Лестница тихо скрипела под ногами, подрагивала на басах, ритмично вспучивающих ее снизу. Я спускался медленно, крепко сжимая в руках автомат. За дверью справа послышалось какое-то движение и отрывистый собачий лай. Собака… Хорошо бы, чтобы она вышла – я разряжу в нее обойму, от нее ничего не останется, ни запаха, ни визга – ничего. Разоружение. Собаки нападают на людей. Саша, Саша где ты? Почему ты тогда промахнулся? Вот и теперь: все, все приходится брать на себя… Забирай меня скорей, увози за сто морей…
Музыка приближалась, я спускался по лестнице. Донести бы, донести… Написано было в этих бумажках: дать выход своей ненависти. Я дал – он лежит теперь там, наверху, упал с каким-то жалким шмяканьем – и мне от этого ничуть не лучше. Боже, какая отвратительная музыка… Ничего, сейчас будет хорошо… Я остановился у двери, дрожавшей под напором звука – я чувствовал, там много людей, очень тесно и очень, очень жарко. Что-то клубилось за дверью, как большая, теплая червивая куча. Я поставил автомат, прислонив к стене и, придерживая одной рукой ствол, попытался другой нащупать ручку двери. Ручки не было. Тогда я нашел ее металлический край и, подцепив ногтями, потянул. Она говорила: не грызи ногти, я послушался, и вот – пригодилось. Дверь подалась. В меня ударило плотным мясным жаром и волной грохота – музыка была уже неразличима, только нескончаемый гул ударов исполинской кувалды по упругой, ухающей поверхности. Я поднял автомат и шагнул внутрь, прикрыв за собой дверь. В нескольких шагах куча шевелилась и дрыгалась, мерзко пахла и неуклюжим топотом колебала пол. «Я узнал, что у меня есть огромная семья… и травинка, и листок, каждый в поле колосок… » Куча гудела, говорила хриплыми раздерганными голосами, вздрагивала звонкой матерщиной. Забирай меня скорей, увози за сто морей…
На меня повеяло звериным жаром – кто-то отделился от танцующих и двинулся ко мне. Я медленно повел стволом и коротко нажал курок. Автомат снова дернулся в руках, и вместе с ним дернулась, двинув пласт стоячего воздуха, толпа – назад от меня. Тогда я вдавил курок до боли в пальце и уже его не отпускал. Автомат затрепетал, забился в руках, части торопливо зашевелились в нем – заходили суставы, побежала по венам кровь – из холодного металла он превращался в теплое ручное существо.
Ба-ба-ба-ба-ба, – гремел автомат, выплевывая какие-то раскаленные, вертящиеся куски, нагреваясь и свирепея, истекая маслом и огнем, – и меня тоже начала бить эта ритмичная, зажигательная дрожь. Музыка оборвалась, и в голове запела другая песня, что-то из детства, веселая и отчаянная: «Женщина с глазами цвета моря, женщина с зелеными глазами… » Комната наполнилась криком, но криком жалким, беспомощным, и его становилось все меньше – он тонул в нашей песне, моей и автомата. Я медленно вел стволом слева направо по горячим, свиным теплом пышущим линиям, они вспыхивали мгновенным огнем и опадали на пол, должно быть падали вповалку друг на друга. Иногда что-то вздрагивало и дергалось внизу, выкидывая в воздух бешеные дозы потного жара и вопля – я опускал ствол, на полу мягко чавкало и затихало – и я продолжал свою работу. Это вам, соотечественники, от слепого кузнеца, бога Гефеста – вы ждали, и я принес вам огонь. Вам нравится? Ба-ба-ба-ба-ба… Вам нравится? Jeder Schuss – ein Russ, jeder schuss – ein Russ… [52]
52
Один выстрел – один русский.
И снова: laaast es nach drausen… Любое движение рождает отдачу… Интересно, тот, кто писал эти бумажки, – какой отдачи он хотел?.. Впрочем, неважно, я хочу вот эту…
Тепло вокруг ствола бешено вихрилось, пули рыли воздух, оставляли в нем горячий след и останавливались в чьем-то бешеном, потном мясе. С дробным звоном где-то справа вылетели стекла, в комнату ворвался свежий воздух – комната белела, и уже почти ничто в ней не шевелилось. Сейчас, сейчас будет: белая комната, пустая, огромная комната, я не могу шевелиться, я укутан и мягко качаюсь на весах – я легкий, и мне легко, легко, теперь у меня никто ничего не отнимет. Женщина с глазами цвета моря… Что-то мокрое, густое и липкое вдруг обступило мои ноги, протекло в ботинки и полилось дальше к двери. Я отошел, ботинки зачмокали, как в грязи. Спас-на-Крови. Ба-ба-ба-ба-ба… Веселый карнавальный домик. А может, не Гефест – может, тот бог, который сейчас. Христа убили, с удовольствием помучали и убили – и им стало легко и приятно. Оттого он, дурак, и Спаситель. Ба-ба-ба-ба-ба… Лежите, лежите, христосики… Как это просто – освободить себя, как написано в этих бумажках – и никогда, никогда, больше никогда этого не будет– страха, боли, обиды – орехи и бетонная пыль, только орехи и бетонная пыль, никаких лишних запахов, никаких чужеродных примесей. Ба-ба-ба-ба-ба… Никто не отнимет, не заберет за сто морей – я убил эту пакостную музыку, теперь будет только моя. Женщина с глазами… Автомат вздрогнул, словно чихнул, и замолчал, оборвав песню на полуслове. Я нажал курок несколько раз, убедился, что автомат больше не работает, разжал усталые руки – он упал на пол, и пол ответил неожиданным всплеском, обрызгав меня теплой липкой жидкостью.