Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роман с Европой. Избранные стихи и проза
Шрифт:

* * *

Без двадцати восемь, в первый раз за все лето изменив своей широкой шелковой рубашке, во всем великолепии нового пепельного костюма, провозившись минут десять с галстуком, изо всех сил желавшим подчеркнуть свою самостоятельность, я запирал свою комнату. Дверь напротив приоткрылась, и в ней оскалилась ехидная физиономия моего соседа.

— Эге-ге-ге… так и есть!.. «В одежде гордого сеньора»… [11]

11

Начальная строка стихотворения Ильи Григорьевича Эренбурга 91891-1967) из его первого сборника "Стихи" (Париж, 1910).

Весело послав его к черту, я скатился вниз. Быстро темнело. В поникшей пшенице музыкально пересвистывались перепела. Я остановился в двадцати шагах от уже знакомой ограды. Прогремев по мосту, задыхаясь

и мигая зелеными глазами, пронесся над поселком скорый поезд.

Еще очень долго, — и тогда, когда моя новая знакомая вышла из калитки, и, целуя тонкую руку, я благодарно восхищался ее решительностью, и тогда, когда мы уже сидели в крохотном ресторанчике, привлекая изумленные взгляды одуревших от пива краснорожих важных крестьян, и тогда, когда мы пили бесцветный Грав, дымя двадцатой папиросой, — я был совершенно уверен: все, как всегда, так уже было, и так еще не раз будет. Но чем дальше, тем более замкнутой становилась она, эта очередная моя королева; и, уже нетерпеливо поеживаясь и отводя глаза, выражала такое явное непонимание желаний своего анархического народа, что, наконец, не выдержав, я прямо спросил ее, что с нею. И с какой-то непостижимой искренностью и неподдельной простотой она отвечала:

— Вы простите, но я боюсь вас. Я боюсь вашего неизбежного наступления… всегдашней банальной атаки…

Я никогда не претендовал на почетное в этом мире звание пошляка, но ручаюсь, что и самый прилизанный, самый махровый пошляк был бы опрокинут на моем месте. Познакомиться вот так у реки, в тот же день назначить свидание совсем неизвестному человеку, ночью идти с ним пить вина… И опасаться нападения!

В этом не было не только логики, — никакого здравого смысла. Это просто сбило меня с толку. И проклиная себя, свои, как оказалось, грязные мысли и чувства, подавленный, как дрожащий перед сияющей евангельской добротой дамой-патроиессой алкоголик я поклялся ей» что только ради прекрасных глаз и красиаых разговоров за стаканом вина, — ни для чего больше я хотел ее видеть. И потрясенный ее наивностью, — раскаявшийся змей-искуситель — я стад говорить с ней, как не говорил ни с одной женщиной со времени первой любви. Мы говорили о книгах, о театре и о музыке; я, не рисуясь, поносил последними словами живопись, возродившую меня, но не возрожденную мною, торжественно, в открытую умиравшую на всех выставках и музеях последнего двадцатилетия. Мы говорили и о людях, — о таинственных существах, мужчинах и женщинах, которыми населил свой пустынный мир жизнерадостный старик, насмешливо хохочущий в своей небесной ложе над юмористическнин драмами и трагическими комедиями, которые они разыгрывают по его велению. Я рассказывал ей о своей дикой родине, и о своей согнутой пополам жизни, о блистательных пертурбациях революции, о нескончаемых скитаниях по однообразному миру, о тех временах, когда я минуты переводил на тачки и десяток папирос оценивал сотнями переброшенных кирпичей. Бесшумная ночь медленно и равнодушно плыла над нами, но я видел, как слезились сантиментальные звезды и падали со своих мест, сгорая на лету от сочувствия. Кабачок пустел. Выпрямившись и глядя остановившимися глазами в темноту, она то слушала меня, то, волнуясь, рассказывала о себе, о своем детстве, о дремучей юности, о католическом монастыре, о неудачном замужестве, об оскорбительных подробностях развода, об одиночестве и о нескончаемой тоске по той невиданной, небывалой любви, о которой написано столько хороших и еще больше скверных книг.

И только тогда, когда, уже под утро, хлынул с растроганного неба теплый летний ливень, когда, подавив в себе кощунственную мысль о дефективном отсутствии логики у этой женщины, сняв ее руки со своих плеч, я накинул на нее пиджак, и мы вышли под дождь, сопровождаемые тупым и сонным взглядом кабатчика, только тогда, когда я увидал, с какой последней надеждой, с какой отчаянной, судорожной покорностью она прижалась ко мне, и, глядя в эти испуганные глаза, я целовал прохладные губы, мокрое от слез и дождя лицо, распущенные ветром волосы, когда шлепая по лужам, мы подходили к ее дому, и она порывисто прощалась со мной, — только тогда, по какому-то раскатывавшемуся во мне восторгу, я понял, что со мною случилось что-то большое и важное, не то, что всегда, я узнал, как скоропостижно, как неожиданно глубоко полюбил я эту, вчера еще чужую, женщину с таким обыкновенным именем.

* * *

Синие дни раскошелившегося июля сверкали один за другим. Все суровее хмурился, исподтишка наблюдая за мною, удивительный Александр Александрович. Все трудней и трудней стучало по утрам переполненное сердце. Почти каждый день я встречался с Эльзой. Мы гуляли по лесам, похожим на парки, запыхавшись останавливались на раскаленном гребне горы, смеясь, сбегали к реке. Каждый раз в новом платье и с новым лицом, она казалась мне все загадочнее и недоступней, — и, целуя сухие пальцы или стирая огненный карандаш с припухавших и трескавшихся губ, я испытывал такую исступленную нежность, какой не знал со времени далекого отрочества, какая и тогда зарождалась лишь над книгой или во сне.

Кончился июль. Уже ветром пролетела и половина августа. По крыше над моей головой мягко забарабанили ночные дожди. И спасаясь от них, мы стали ездить в город.

Я не мог писать. Засохшие на палитре краски смотрели на меня почти с таким же укором, как и разноцветные глаза обиженного

Александра Александровича. Но меня ничто не трогало. Ежедневно, ранним поездом, мы с Эльзой, покачиваясь, неслись по рельсам, громко считающим гулкие колеса. Мы бродили по грохочущим, как окоп во время артиллерийской подготовки, улицам; заходили в тихие кафе и уютные рестораны с разложенными по столикам пленительными меню. Умопомрачительные лакейские проборы склонялись над счетами, которые я оплачивал, не замечая, как жалобно шуршат и звенят деньги, отложенные на отъезд. Мы часами говорили и часами сидели молча, изучая друг друга, погружаясь один в другого, а по вечерам все мучительнее становились прощальные поцелуи у чугунной калитки. По настоянию Эльзы, я сшил себе смокинг, и мы стали ходить на концерты и в дансинги; и то, затаив дыхание, ловили невидимые взмахи смычка прославленного скрипача с заученно-вдохновенным лицом, то лунатиками скользили по светящемуся полу под веселую неразбериху негритянского оркестра.

Меня начинала увлекать эта жизнь. Я забывал о России, о живописи, о лаптях и толстовках, об упрямых черепах, кипящих идеями, и я всей душой погружался во внешнюю прелесть ненавистного мне раньше существования. Мне незаметно становились необходимыми: темные ложи кинематографа и световая суматоха стрекочущего экрана, королевская вежливость бритого шофера, удобные кресла прохладного кафе. А единственно, чего я добился от Эльзы — это несколько снобистической веры в значительность кровавого опыта там, на востоке и отказа от дурной привычки пересчитывать сдачу. Но тогда я почти не замечал происходящей во мне перемены, — сдвига на то, что и мы — богема и суровые апостолы земного рая презрительно и завистливо называем мещанством.

И вот, наконец, наступил вечер, когда, сидя за вином в модном ресторане, набитом художниками, их женами и моделями, подражающими художникам приказчиками, известными кокотками и добродетельными старухами, мы вдруг, по безмолвному соглашению, забыли о часах, о последнем поезде, отходящем домой. И через пять минут после того, как со стихающего вокзала, свистнув, ринулся а ночь черный дракон с развевающимся огненным султаном. Эльза побледнев и расширив глаза, взяла меня за руки.

— Милый, мы опоздали на поезд.

Превратившееся в булыжник сердце с неестественным бешенством застучало мне в ребра, как будто стараясь, пока не поздно, спастись. И такая мучительная покорность застыла в ее накрашенной улыбке и упавших плечах, что мне на миг стало страшно…

Мы вышли на улицу. Созвездия фонарей и разноцветные туманности реклам старательно соперничали с солнцем. На перекрестках предостерегающе крякали автомобили. Мы под руку, молча шли навстречу надвигавшемуся и уже пугавшему своей неизбежностью счастью.

Со старинной мрачной башни с глухим скрежетанием слетела полночь и понеслась над городом, стуча, хрипя и отзванивая, оседая на светящихся уличных циферблатах, раскачивая маятники на стенах темных столовых, вздрагивая в дремлющих будильниках и замирая по тикающим жилетным карманам.

Мы шли по тем же тротуарам, по которым я некогда спокойно бродил с другими. Мы подходили к огромным отелям, в которых царствовали своеобразные и жестокие законы коммерческой любви, и испытывали необъяснимое унижение, когда сонные швейцары, поднимая обшитые галунами фуражки, учтиво сообщали, что свободных номеров нет. И. переходя от одного ковчега ночных восторгов к другому, я начинал думать, что юмористически настроенная судьба бросила нас может быть в единственное в своем роде историческое стечение обстоятельств, в какую-то Варфоломеевскую ночь, которую, по-видимому, устроили горожане своим женщинам. И, наконец, совсем измученные, в подобном метеору пустом трамвае, перелетев на окраину, мы звонили у входа в уже спящую провинциальную гостиницу. Толстый хозяин, похожий на добродушного пастора, в мягких туфлях и в вышитых подтяжках, зевая над оплывавшим огарком, приветливо отпер нам дверь и, назвав нас «милыми детками», повел по свежеокрашенному коридору. В маленькой чистенькой комнатке с кружевными занавесками зажег керосиновую лампу под зеленым абажуром, получил деньги и, еще раз зевнув, удалился, почесывая под расстегнутой рубахой покрытую седым мехом жирную грудь и, должно быть, с иронией пожелав нам спокойной ночи.

Дверь закрылась. На минуту нам стало неловко. Я вынул портсигар; улыбаясь нежной извиняющейся улыбкой, Эльза дрожащими руками взяла папиросу. Мы закурили. А о том, что было дальше, я ничего не мог бы вспомнить, — только зеленый полумрак, беспомощно повисшее на стуле платье, шелковый чулок на коврике возле кровати и неизбежную круглую родинку у левой ключицы…

* * *

На одном из приходящих с севера экспрессов прикатила осень. Река холодела. Лес стелил себе на зиму вышитую золотом постель. Но, покончив со всеми дачными романами, целомудренная рыжеволосая красавица почему-то не принесла конца нашей любви. Мы по-прежнему встречались каждый день и опять гуляли по росистому берегу, на котором увиделись в первый раз, но чаще уходили в лес, держась за руки и, как дети, радуясь двум-трем ягодкам бледной, запоздавшей земляники и багровым листьям, бабочками порхающим над ветками клена. Эльза тихо вскрикивала, когда молодой заяц, заложив уши, выбрасывался из куста или с обиженным хорканьем тяжко взлетал из под ног отъевшийся фазан. А когда нам становилось трудно дышать, мы опускались на высохший душистый мох, и белое облако, просвечивающее сквозь полуголое дерево, останавливалось над нами.

Поделиться с друзьями: