Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
Владька летел впереди легко и недостижимо. Я теряла его из виду, он мне был не нужен, легкость его только унижала меня, подъем сам указывал путь, о Владьке я вообще забывала, так даже легче, все равно я была одна в этом мире, я и тайга, я вообще ни о чем уж не помнила из прошлой жизни, кто я, что, куда и зачем, кем я раньше была, это все — неважно. Важно лишь шевелить ногами, чтоб они двигались, дышать, чтобы ноги шли, перелезать, оседая задом на мокрые сучья, брюки толстые, высохнут, перевалиться через, выцарапаться из болотины, обогнуть, раздвинуть, перескочить, согнуться и почти ползком подлезть, а потом подпрыгнуть и снова двигать ногами, двигать.
Владька вдруг возникал. Он небрежно сидел на балане, вид у него был скучающий, отдохнувший, он лениво кушал бруснику, от нечего делать он пока что выстругал ложку и показывал мне — какая ложка красивая. «Ничего», — говорила я. И готовилась тут же рухнуть. И засунуть в себя горсть брусники, все во
По-видимому, это был именно тот отдых, в котором я нуждалась, ибо отдых — это уход от себя, навязчивого, а мне редко удавалось так далеко и совершенно уйти от себя, как в то баснословное время, когда Владька Шмагин гнал меня за собой сквозь тайгу и все ближе и ближе к горам. На привалах я вполне к себе возвращалась. И опять вскипала моя пылкая любознательность, которую мог достойно удовлетворить только Владька. На привалах он все делал сам, от меня ничего не ждал. По сути — от меня и требовалось лишь только идти, я сама этого хотела, Шмагин меня сюда не тащил, он сам из-за меня в это дело втравился. Передвигаться, кстати, с каждым днем становилось все легче, возникали какие-то навыки, я уже различала кругом предметы, ноги задирались уже почти без усилий, силы свои я научилась расходовать экономнее, перла не просто напролом, а с умом. И не так уж я часто падала, по правде сказать, даже — редко. Владька и сам пару раз кувыркался, без этого в тайге не пройдешь. Но зачем же он, чертов сын, взял все-таки такой нестерпимый темп? Он же загонял меня, как лося! Выносливость мою он испытывал, черная душа? Гордыню мою? Редко чем я так горжусь в своей жизни, как тем — что ни разу в те дни не попросила передышки, остановки, привала. Или он — садист?
Я его, между нами, тогда ненавидела. Ух, какая кипучая ненависть мною овладевала, когда он летел в гору по камнепаду, а я тяжело ворочалась у начала подъема и легчайший рюкзак сдавливал мне остатки дыханья. Хорошо, что Владька был далеко впереди, мне бы даже слова без ненависти сейчас ему не сказать. Особенно четко помню бурный ее приступ, когда я грохнулась на очередном обвальном спуске — на спину в острые камни, черные в белом снегу, снегу там было по щиколотку, но камни торчали, как шипы. Я подвернула руку. В затылок ударило тупой болью. Я лежала в камнях, низкое небо летело мне прямо в лицо, сыпало колким снегом, я ловила снежинки губами, снег был сухой, от него еще больше першило в горле. Мне вдруг сделалось спокойно и безразлично. Я и не думала подыматься. Я решила лежать тут вечно и, наконец, отдохнуть.
Это был достойный итог несуразной жизни, я подумала с безразличным злорадством, что — так мне и надо, я вполне это заслужила, ибо добивалась сама. Лежа, неожиданно хорошо видно было окрест. Вершина, куда мы лезли, торчала еще недосягаемо далеко. Черным вихрем стоял над ней ветер. Мне сделалось даже приятно, что я туда уже не попаду. Тут я увидела Владьку, о котором вполне забыла. Владька остановился в своих блестящих скачках, обернулся и взирал на мою поверженную беспомощность с безмятежным спокойствием терпеливого ожидания. Никакой готовности хотя бы дружеским криком — справиться, жива ли я и как цел мой хребет, в его безмятежности не было. Уж не говоря — рвануться на помощь. Вот когда я мощно ощутила живительный порыв концентрированной ненависти! И от злости вдруг вскочила рывком. Богатырская сила взыграла во мне от ярости. Я была живая, как никогда. Боль в руке тоже была живая, кисть — черная, подумаешь — рука, ноги целы. Я хищно глянула на вершину, поняла, что взлечу туда, как барс, и еще — на сто вершин. Владьку я догнала богатырскими скачками. Закричала: «Чего стоишь?» Понеслась вперед, увлекая камни, но ни один не попал мне в спину…
Ух, денек был славный. Мы залезли потом в такое ущелье, в скалах бил водопад, все висело отвесно и на честном слове, Владька даже хватал меня за руку, сдерживая мою прыть, прыть из меня так и перла. Мы отрыли там золотой корень, позже, на привале, всю охапку забыли, но возвращаться не стали. При такой энергии золотой корень даже, пожалуй, вреден, на черта он нам? Главное было — отрыть. Руку мне к вечеру разнесло, она не гнулась и ныла. Но я плевала на эту руку, у меня есть другая. В никлых условиях города с такой рукой возиться бы месяц, чтобы она хоть как-то пришла в себя. Здесь же — она очухалась за два дня, только была потом черная. Меня — лично — ее цветовая гамма совершенно не интересовала. Владька про мою руку так ни разу и не спросил. А чего, собственно, спрашивать? Если бы ее оторвало, он бы, может, даже заметил.
На обратном пути, вроде — по времени — близко уже к реке, мы вдруг потеряли Печору, тайга не хотела нас
выпускать, даже Владька потерял направление, мы петляли весь день, думали уже — ночевать, провалились в какую-то падь до пояса, небось — болото, встряхнулись, на бегу обсохли и снова вспотели, я от Владьки почти что не отставала, была как приклеена к легкой, прыгучей его спине, скакала след в след, во мне прорезалось двести пятьдесят второе дыханье, мне было легко, неостановимо, я летела за этой спиной уже механически, остановка могла бы меня убить, но даже не пахло — остановкой. Только тьма была впереди, мохнатая густота. Вдруг Владька из моих глаз исчез. Густота разверзлась. И ударила по глазам водяная ширь в белых — пенных — гребнях.Помню, каким усилием я себя остановила. Вся моя могучая воля ушла в этот мгновенный «стоп». Ибо я не видела Владьки, думала, он шагнул туда, в воду, и, невидимый мне по каким-то оптическим законам, пересекает сейчас эту воду. Значит — так надо. Я пошла бы за ним, не колеблясь секунды. Уверена, что легко прошла бы за ним по волнам, пересекла бы Печору, если это — Печора, и даже не зачерпнула бы в сапоги. Такая бешеная собралась внутри мощь и так я веровала теперь во Владьку Шмагина, что мне нужно делать — только как он, в этом жизнь моя, радость, смысл и спасение…
В этот самый миг, очень — вовремя, я даже ногу уже занесла с обрыва в бездну, откуда-то снизу раздался картавый и властный голос: «Лодка! Правильно вышли!» Владька, оказывается, спрыгнул и уже возился внизу, на песке, с мотором. «Как? Уже?» — без радости удивилась я. И вдруг силы меня оставили. Я рухнула в траву навзничь, трава была мокрая, воздух был мокрый и свежий, но трава пахла солнцем и соками, совсем не так, как тайга, я дышала, как хариус, когда с силой выдернешь его на песок, тело сладко ныло, я лежала в мягкой траве и все во мне тосковало сейчас по черной тайге, по прели ее, напоенной вековой жизнью, непроглядности, колючести и буреломам, я уже хотела — туда, обратно, сознавала, что это — останется во мне навсегда, я вечно буду туда хотеть, там осталось счастье преодоления, свобода моя и воля, я вдруг сейчас поняла, что полюбила эту чертову тайгу здоровой и разделенной любовью…
С того дня мне стало в тайге легко и весело.
Мы много с Владькой потом ходили. Я совершенно перестала тайгу бояться, знала, что могу тут одна ночевать, когда захочу — выберусь, сперва — к какому-нибудь ручью, где бобровые плотины и погрызы на молодых березках, а уже по ручью — к Печоре. Приблизительно через месяц, после крепкого марш-броска по непролазу, Владька как-то бросил мне мимоходом: «Ничего, с тобой ходить можно. Ты получше моих лесников ходишь». Он к тому времени помягчал. Просто мы друг к другу привыкли, а привычка — великая вещь. Конечно, это — с его стороны — было великодушное преувеличение, может даже шутка. Но он так сказал! Я читала где-то — после Нобелевской премии интеллектуальная мощь примерно у трети лауреатов ощутимо падает на несколько лет, а некоторые вообще сходят с круга. Такова сила славы, сила общественного признания! Нобелевскую — думаю — я бы перенесла, но Владькины слова меня подкосили: интеллект меня враз навсегда покинул, а физические способности упали резко. Я едва заставила себя встать после того привала. И весь день так по-глупому спотыкалась, что Владька даже, наконец, поинтересовался: «Ты чего? Заболела?» Пришлось срочно брать себя в руки. Разрушительнее, чем те его слова, на меня, пожалуй, могло бы подействовать только вдруг заявление Маргариты, что я, например, кое-что соображаю. Но до этого у меня нет надежды дожить. А если я от нее когда-нибудь услышу нечто подобное, то все равно — не поверю. Маргарита снисходительна к людям и великодушна к их слабым силам, к моим — тем более, поскольку друзья, а друзья проходят по иррациональному ведомству, как любая любовь…
Влюбляюсь в каждого героя, а разве знаешь — кто герой, кто послезавтра дверь откроет, и что-то сообщит такое, и что-то совершит такое, что покачнется шар земной, как лодка — под крутой волной, кто станет — безнадежно мой на краткий миг или навеки? Влюбляюсь в Хатанге и Кушке, на Сахалине и в Литве, играю в детские игрушки, считаю медные полушки, слова смолисты, словно стружки, горит бессонная подушка, такая ясность в голове, что кажется всегда — навеки. Но вдруг иссякнет интерес, как будто — бес внезапно выбьет табуретку из-под ноги. И снова я — в себе, как в клетке, и бьюсь в себе — как щука в сетке, и ясность в голове так редко, такие вялые мозги, как будто не было героя, он растворился, он исчез, хоть он еще, возможно, здесь. И только в хрупкости покоя, вдруг овладевшего душою, дрожит неясный, как намек, какой-то слабый огонек, так в холодеющей золе костра, забытого во мгле, средь пепла тлеет уголек, готовый пламенем взорваться. И кто-то вновь откроет дверь. Откуда знать — кто он теперь, откуда знать — где он теперь и скоро ли отыщет дверь, чтоб шар земной качнулся вновь. Герой, любовь и хитрый бес, что вышибает табуретку рассчитанным движеньем метким, — все входит в творческий процесс и в нем — одном — имеет смысл, имеет вес.