Роман с героем конгруэнтно роман с собой
Шрифт:
В кабинете химии кто-нибудь из девчонок всегда залезал в огромный стол возле доски, там были такие деревянные раздвижные двери, как у шкафов, а сам стол был могуч, черен, занимал чуть не весь кабинет — поперек. Залезали в него с учебником. А наивная химичка — Надежда Пятровна (прозвище «Пятровна», сразу можно догадаться о выговоре, а прозвища были у всех учителей, теперь прозвища в школах как-то вышли из моды), большая и старая женщина с отечными ногами, ей, небось, было едва пятьдесят, — наивно вызывала кого-нибудь к доске, отвечать. Ну, что могли — отвечали. А чего не могли — то зорко выслушивали из-под стола, там бойко шелестели страницы учебника, формулы так оттуда и сыпались, формулировки и химические теории. Надежда Пятровна — одна — ничего не замечала. Задавала дополнительные и наводящие вопросы. Хвалила за правильность. Или сокрушалась — на лень. Наконец, говорила: «Достаточно. Исчезни с моих глаз».
Надежда Пятровна наивно поворачивалась к классу спиной, изучала через окно школьный двор. Кто-то быстро заползал в стол и шуршал за собою тугими створками. Надежда Пятровна говорила: «Готовы?» Класс сладостно мычал. «По алфавиту пойдем, — Надежда Пятровна близоруко шарила глазами в журнале. — Возьмем хоть Горелову Раю…» Рая охотно шла. Чего-то там писала и отвечала. Трудолюбиво внимала подстолью. Оттуда шли цэу, уточнения, дополнения и поправки. «Довольно, — говорила, наконец, Надежда Пятровна. — Ты меня, Горелова Рая, не больно порадовала. Чятыре. А которая поднизом — вовсе посредственно да еще с натягом. Коли не знаешь ни шиша, нечего и в стол лазить». Посрамленное некто виновато вылезало и под насмешливым взором Надежды Пятровны понуро плелось на место…
Так мы просто и радостно жили на химии. Химию, кстати, знали. Папа как-то меня проверил и даже удивился. «Вам, Раюша, дают вполне приличные знания, а эти ваши шалости в кабинете, про которые ты рассказываешь, я считаю не совсем благовидными по отношению к Надежде Петровне».
Физик наш, «Шообщающиеся шошуды», — он был бы сейчас приблизительно мне ровесник, невысок, прям, черные волосы — будто вырезаны на голове и лежат аккуратно, как деревянные, ни один волосок никуда не отлепится, у него поэтому было и запасное прозвище: «Буратино», ударение на последнем слоге, — был человек по натуре робкий, крикнуть-стукнуть об стол не мог, никакую дисциплину держать не умел, говорил с большими паузами и вполголоса. У него на уроках Нана Мгалоблишвили, — она потом разбилась на Кавказе в горах, кончала геологический, ее дочка там сейчас учится, — показывала нам кульбиты и стойки на голове, никто так не мог, все пробовали, а Идка Калинина сидела всегда на шкафу и тявкала по-собачьи, отличить Идку от собаки, если не глядеть на шкаф, было невозможно, все тявкали, ни у кого так не получалось.
В кабинете физики мы выкручивали краны, перерезали провода, сыпали друг дружке реактивы за шиворот, что-то взрывали в колбах, без смысла, женская же школа, отчего на полу вечно попадались осколки и босиком нельзя было ходить, но Томка Подчуфарова — на спор — ходила. Шообщающиеся шошуды на нас никогда не сердился, осколки заметал веником, Идке помогал слезть со шкафа, но она от его руки вечно отказывалась и оглушительно спрыгивала. Физики мы абсолютно не знали, как сдавали экзамены — непонятно. Шообщающиеся шошуды робко и страстно не раз пытался нам что-то там излагать из программного материала. Эти его попытки более двух-трех заинтересованных лиц никогда не собирали. Но относились мы к Шообщающимся шошудам вполне дружелюбно, уроки у него никогда не срывали, то есть не удирали с физики в кино, например, или в парк погулять.
Я диву даюсь — как Машка сейчас учится. Не припомню, чтоб хоть когда-нибудь их класс сбежал с урока. Дети, ей-богу, мельчают! Мы, коли неделю бы с какого-нибудь урока не сорвались всей стаей, со скуки бы перемерли!
Шообщающиеся шошуды слабости свои знал, относился к ним философски. Помню, как в седьмом классе он посреди урока вызывал меня в коридор из кабинета химии и говорил просто: «Горелова, шходи шо мной в шештой „д“, боюшь—шеи шебе швернут!» Я ходила. Шестой «д» был класс буйный, сборный, девчонки там здорово дрались. Но Шообщающиеся шошуды, бывало, призывал меня и в другие классы. Как принято выражаться в официальных бумагах, я «пользовалась в школе заслуженным авторитетом». Была какое-то время председателем совета дружины, потом—в комитете комсомола, но главное — что была я бессменным комиссаром тайного Общества, охватывавшего почти все старшие классы, с шестого по десятый. Тайное Общество процветало. Все о нем знали, легендами было овеяно — только так, все в него стремились, не принимали ябед, подлиз и прочих недоброкачественных лиц. Лица плакали. Тайное Общество — «ОДР» («Организация дружных ребят», до чего же убогое поименование, ни грана воображения, но зато — одры!) — занималось, как я теперь понимаю, просто жизнью, чтоб было интересно. Тайность тут всегда помогает. Не представляю, как это Машка сроду не состояла ни в каком
ОДРе, про такое даже не слыхивала, разве что — от меня.ОДР, в том числе, как это ни смешно звучит, бдительно надзирал за школьной успеваемостью своих членов (а чего смешного, когда все прочие организации входили сюда — как часть в целое!), чтоб больным — всегда принесли уроки, не оставили бы кого без дружеской помощи, вовремя дали списать алгебру или французский. Математичка — «Кукла», фамилия Куклина плюс малоподвижное лицо с эмалевыми глазами, — была педантична и суха, тут приходилось учить, она могла высмеять так, что и не обрадуешься, да еще при этом — не улыбнется, математику свою, видимо, любила, но чего-то Кукле недоставало, значит, как педагогу, поскольку красоты этой науки мы не чувствовали, долбили ее, выучивали, но радости внутри — не было, теперь это мне даже странно. А француженку мы жалели, у нее сын ездил в коляске, что-то с ногами, у нее, у единственной, и прозвища не было.
Вроде бы — тимуровский вариант. Но еще мы, например, следили, чтоб мальчишки из мужской школы (в городе была одна мужская школа и две женских) отвечали немедленной и безусловной взаимностью на пламенную любовь наших девяти- и десятиклассниц, не вздумали бы уклониться или, тем паче, предпочесть кого из другой женской школы. Месть наша бывала тогда ужасна. Мы, в шестом-седьмом-даже-восьмом, — позднее наше развитие! — сами-то эту любовь почитали блажью, но это уж — наше дело. А чтоб наши люди, коль взбрела им такая блажь, получали — чего хотят и от всего сердца. Сашку Кравчука из девятого «Б», когда он посмел вдруг разлюбить нашу Леночку Малевич, десятый «В», дежурные «одры» отделали так, что Сашка неделю валялся пластом, а его мать приходила к «Лампычу» (наш директор, Игорь Варламович, вот уж с кем повезло!) и грозилась, что, если он своих девчонок бешеных не уймет, она обратится куда следует.
Лампыч сразу стребовал меня в кабинет, удачно — с контрольной по математике, запер изнутри дверь и поднес к моему носу здоровенный кулак: «Бандерлога щенячья! (он меня обычно звал — „Бандерлога“) Еще кого пальцем тронете, задушу своими руками. Запомнила?» Руки у Лампыча были сильные, волосатые, как у Макса, но волос — не рыжий, а черный, он преподавал физкультуру. «Да кто знал, что такой хиляк?!» — «Поговори!» — рявкнул Лампыч. Я заткнулась. Хотя Сашку пальцем не трогала, даже не была тогда вечером в парке, вообще — сроду сама не дралась, только — организовывала, и ко мне уже потемну, за три с половиной километра, где я мирно проживала с родителями в институтском поселке Орешенки, прибежал человек с отчетом, что «Кравчук свое получил…».
Я ждала, что Лампыч меня сейчас погонит обратно на математику, и от этого тосковала. Но Лампыч вдруг рявкнул: «А ну-ка, оторва, присядь!» И ткнул в «думу». «Думой» звался диван, он занимал добрую половину директорского кабинета и был сильно продавлен острыми задами. Лампыч имел привычку мотаться по этажам и подбирать в коридорах всех, кого выставили с уроков. А выгоняли тогда часто. Теперь-то — это чепе, подумаешь! Всех этих непечальных изгнанников Лампыч приводил к себе в кабинет, они густо затискивались в «думу» (у Лампыча хобби, как принято нынче выразиться, было — литература), кто не смог влезть — садился на пол. Мне кажется, я именно поэтому до сих пор люблю сидеть на полу. Лампыч окидывал ораву суровым взором и рявкал: «Что, бояре, достукались?!» Потом читал вслух. Я от Лампыча впервые узнала рассказы Зощенко, стихи Есенина, кое-что из Бабеля и с его же помощью — пристрастилась к Гоголю. Он, кроме чтения вслух, еще иногда разыгрывал с нами шарады, больше никто вокруг этого не умел. Или не хотел. Или не имел времени на шарады. Первая шарада, которую я узнала, была — «Везувий», я не могла разгадать вторую часть: «Вий».
Я ворочалась в «думе», Лампыч молчал, неизвестно зачем меня тут держал, а контрольная по математике шла, что было — удачей. «Ну, Бандерлога, быстро, как на духу, — чего делали в катакомбах?» Голос Лампыча подозрительно ласков, никакого рявка. Это знак плохой. Про катакомбы знали немногие, человек десять, проверенные в тайных делах, свои. Ну, может, пятнадцать. «Прятали чего? Или искали? Нашли?..» Я перебирала всех поименно, все были верные, никто продать не мог, все пятнадцать — свои до кости. Лампыч по пустякам в наши дела никогда не лез Я молчала, бешено прикидывая, чего соврать…
Вход в катакомбы был на окраине, за старой каменоломней, непролазно зарос крапивой и диким орешником, недалеко — городская свалка, там и не продерешься. Мы сами наткнулись случайно, в географических своих изысканиях, чем ОДР тоже грешил, как же, мы наук не чурались. Сперва Томка Подчуфарова вдруг провалилась, думали — яма, но в глубине вроде бы узкая щель, Томка худая, вбуравилась узким телом, долго ее не было, ждать уже надоело. Вдруг она выползла вся в белой сыпучке и заорала: «Подземный ход!»