Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роман с мертвой девушкой
Шрифт:

Что мог возразить? И нужно ли было возражать? Благодаря экскурсам и науськиваниям неусыпного просветителя, начинал мыслить и поступать непредвзято. Неординарно. Широко. Как не умел и не решался думать и поступать прежде.

А он, закаленный житейским жаром гефест, уверенно держа в одной руке молот, в другой — щепоть багровых свежевыплавленных гвоздей, со знанием дела вгоняя занозу за занозой, подковывал и меня, и еще многих: обновляемая (и всегда неизменная) команда человеческой шхуны под названием «Земля», стремящая бег сквозь болтанку времен — сплошь Франкенштейны, разве не так? Как еще охарактеризовать эту накипь: висельников, корсаров, преобразователей, революционеров? Но и убоявшиеся плыть и оставшиеся на берегу — тоже поголовные Франкенштейны, ибо трусость, шкурность и приспособленчество заслуживают франкенштейновской оценки! Те, кого встречают искатели приключений в нескончаемых странствиях, — опять-таки все до одного Франкенштейны. Станете спорить и возражать? Смельчаки-сорвиголовы и трясущиеся от испуга филистеры произведут потомство, состоящее из Франкенштейнов: родиться на свет во всех государствах, на всех континентах, в пещерные и атомные века обречены лишь Франкенштейны, Франкенштейны, Франкенштейны — сберегающие, хранящие верность (по духу и сути, если не по фамилии), — персонажу, олицетворившему саму Историю. Все, кто был, есть и явится, — станут производными от Франкенштейна, его последышами (даже если предвосхитили его появление, а задатками сулили иное начало и продолжение). А то и превзойдут мезозойское детище профессора-затворника, которое, будем откровенны, своей

кустарной сборкой (штучная, отсталая хэнд мейд работа), уступает, в подметки не годится конвейерно и безостановочно штампуемому, будто из деталей детского примитивного конструктора, роду людскому, наспех заквашенному в горниле неразберихи на дорожках своих недоукомплектованных (как правило) отцов и матерей, неполноценных (зачастую) и склонных к поломкам дедушек и бабушек, а также предрасположенных к похмельям, инфицированиям, депрессиям и маниакальным шизофреническим психозам и всплескам более далеких предков… Бывает, в гуттаперчевые механизмы вкрапливаются позднейшие наслоения — добавленные, будто приправа в пищу, по ходу взросления-закипания или поджаривания на газовой конфорке: личный опыт и вложенные невольными поварами-воспитателями терпкие ингредиенты. Иногда последующие довески и разносолы существенно важнее генетических основ и наследственных кодов.

Мог судить об этом, исходя из бурления в собственной от природы деформированной кастрюле. Что за крошево пригорало на дне и бурдой всплывало наверх? Папа с детства приохочивал к чтению и мыкал меня по выставкам и концертным залам (исподволь внушая: впитав чудо — преобразишься). Спора нет, сдобренное книгами, живописью, а также пряностью музыки варево могло превратиться в недурственную похлебку, но осталось жидкой баландой: детские присыпки выпали в самостоятельный осадок и не проникли в бульон. (Само собой, измятого вместилища тоже не выправили). Поощрял отец и увлечение коллекционированием открыток и марок (продолжил их собирать, когда я охладел к пустому занятию и помаленьку стал сбагривать зубчатые прямоугольнички и поздравительный картон одноклассникам) — еще одна призванная меня облагородить и преобразить акция закончилась бесславно. Из-за мягкости характера и служебных неурядиц папа сполз к торговле порнографией. (Подобные превратности запрограммированны в судьбах не от мира сего мечтателей). Тут ему стало не до сказок о чудесных принцах, околдованных злыми силами, но готовыми биться с заклятием и вернуть себе былую привлекательность. Приятель, сотрудник крохотной типографии, подбил слабовольного нюню — наняться в прислужники низкопробности. Начал ушлый энтузиаст (чтобы залучить отца) с разговора о популяризации Венеры Милосской (но кому эт а безрукая нужна, непотребные девки с раздвинутыми ногами раскупались куда бойчее). Нелегалов накрыли. Типографский жох откупился, отцу шили срок. Растерявшись, он блеял: «Как свести концы с концами?» Будто мог пронять кого-то из законников-крючкотворов! Будто кому-то была печаль, на какие шиши перебивалась наша семья. Упырей занимало собственное благополучие. Мать болела, мне по-прежнему нанимали учителей, отцу не удавалось наскрести на взятку. Напоследок он затеял в квартире ремонт — словно торопился оставить по себе память (нелепую, как он сам). Побелка осыпалась, паркетины отскакивали, кафель крошился. Из-за переживаний и страха отец не спал, его качало. Он пошел на очередной допрос и угодил под автобус.

Дед (отец отца) в молодые годы кинулся под поезд, узнав (или придумав), что бабушка ему изменяет. Звучит смешно: старушка-изменщица… Но дед совершил пируэт на рельсы, когда она была юной и красивой. (Я видел фото). И дед был молод и горяч, кровь играла, если б перетерпел вспышку ревности, острота терзаний улеглась бы, и, как знать, может, обошлось бы без мясорубки. А может, дед был предрасположен к самоубийственному закланию и в любом случае и по любому поводу закончил бы самовольным прыжком с подножки? (Отец унаследовал его тягу? Нет, он не собирался пресекать ниточку бытия. Ему надо было непременно жить, заботиться о маме и обо мне).

Бабушка, из-за которой дед свел счеты с обидчицей-любовью, была (что интересно) врачом, помогала пациентам выздороветь, выводила из ком и коллапсов, то есть защищала и избавляла от смерти, а мужа пустила в расход, подтолкнула к дикой костодробильной развязке. Как разобраться в запутанной жизни, если поступки человека входят в противоречие с его же взглядами, последующие шаги перечеркивают предыдущие, а предыдущая подоплека отрицает и дезавуирует нынешнюю позицию?

Другой дед, со стороны матери, был альфонс, пользовался женщинами, жил за их счет… Дотянул до глубокой старости… Совесть и моральные устои, а также нравственные нюансы его не точили.

Отца, обезноженного, истекавшего последними бурыми сгустками, доставили в приемный покой. Вместе с ним привезли еще одного пострадавшего. Вдрызг пьяного. Из-за алкаша и произошла беда. Шофер вывернул баранку, пытаясь обогнуть лезшего на рожон поддавоху, и сбил моего отца, тоже не вполне адекватного, плохо ладившего с происходящим, всегда рассеянного, а в те дни и вовсе потускневшего и безвылазно погруженного в себя…

Возмездие всегда неадекватно проступку. На похоронах я думал: помогла ли папе (и сбившему в результате неудачного маневра сразу двоих шоферу) подчиненность императиву добра? Нет, не выручила. Кара цистита как раз добродетельных. Если бы водила не пожалел пьяницу, не попытался его спасти, он, может, и не угодил бы на скамью подсудимых. И отец, если бы ему плевать было на сына-урода и вечно больную жену, не занялся бы распространением пошлых оттисков, а завел бы любовницу и тянул с нее деньги, тогда, глядишь, прожил бы долго и безмятежно. Семья не знала бы нужды… Шофер бы не отправился в тюрьму, отец бы не погиб, пьяница не сделался бы калекой…

Итак, отец понес наказание незаслуженно. Тиражирование голых поп и причинных мест под кучерявыми лобками вреда не несет (так что не за это он расплатился), более того, предотвращает преступные помыслы: на глянцевые картинки дрочат не только подростки-школьники, но и сдвинутые на сексуальной почве извращенцы (облегчившись, они ленятся выходить на чреватый убийствами поиск). Сам я благодаря оставшимся в изобилии нераспроданным календарным картинкам (отец прятал их от меня в кладовке, там они лежали, рассортированные по годам, прикрытые пыльной мешковиной) в течение долгого времени не испытывал постельных проблем и женился неохотно. Попеременно мастурбируя перед каждой из ставших привычными подружек — месяц проводил с одной, месяц — с другой, третий — со следующей, я мог бы дотянуть до глубоких седин, не ведая трудностей в подборе зазноб. (Блондинки и брюнетки, худышки и пышечки, декабрьские следовали за мартовскими, июньские за июльскими и августовскими, такой ход времен вполне устраивал, я то старился на год, то молодел на пять, вместе со мной сбрасывала груз лет и светлая память об отце).

Мама, оставшись без кормильца, взвалила непосильный груз: обучала бездарных игре на фортепьяно. Пыталась подключить к занятиям меня. Чтобы не пугать приходивших бренчать гаммы мальчиков и девочек, я прятался в шкаф. И, сидя среди сохранявшей запах отца одежды, слушал… (Все навыки и знания вскоре пошли в ход и были запущены в телевизионную молотилку).

Умерла мама неожиданно. Приехавшие реаниматоры не распознали смерти. Сказали: «Немного поспит, потом дадите микстуру». Не отходил от нее, дежурил возле, держал безжизненную руку в своих перепуганных руках и прислушивался: бурчало в закоулках, где я когда-то вызревал зародышем… Принимая звуки за продолжение жизнедеятельности, успокаивался и благодарил смутно воображаемую планиду за то, что опасность миновала. (Не похожая ли вулканическая имитация происходит со страной и планетой, на которой обитаем?) Следующая бригада эскулапов отгрузила начавшее синеть тело в морг.

Не забыть: отцу в последние, предгибельные, полные отчаяния дни взбрело почитать мне о Франкенштейне. Зачем? Для чего? Окончательно съехал с лузгу? Или решил экстерном подготовить сына к непредвиденным (но вполне предсказуемым) испытаниям,

намекая: отчаиваться не следует, главное — не пугающая внешность, а опрятная, ухоженная, как сад, за которым следят, суть?

(Что там есть внутри: кроме пищеварительного тракта — многометрового свернутого серпантином кишечного брандспойта — прибежища солитеров)? Папахен настаивал: сынок, внимай невменяемым шопеновским порывам, фетовским и блоковским сумасбродным завихрениям, что до собственных наростов, ципок и бородавок — не колотись, зароненные в твое существо бактерии гармонии рано или поздно начнут брожение и запустят механизм самосовершенствования, сравняют рытвины, разгладят скукоженность, но даже если этого не произойдет, не ропщи, будь стоек, сыщутся примеры искаженности поядренее, чем твой. Исковерканность — отправная точка, повод, над которым стоит поразмышлять: кривенький цокольный этаж пробуждает тягу к лучшему и зовет надстраивать не утлые времянки и курятники, а просторные архиерейские палаты…

Не сладенькая насквозь фальшивая дребедень (как и что можно выстроить на кривом фундаменте?), а великая, написанная женщиной под диктовку мужа-поэта книга возымела надо мной непререкаемую власть. История чудища, сшитого грубой ниткой из кусков чужой разнородной плоти, пришибла и оглушила меня. По-настоящему потрясла. Много раз перечитывал ее от корки до корки, выучил отдельные главы наизусть, распознав в монстре своего предтечу и двойника, а в его отверженности — собственный удел. Но какой вывод сделал? Тот, что не привиделся бы ни отцу, ни матери в предсмертной агонии. Дозрел: отец и мама — другой породы. Иначе — не огласили бы обличения, утаили бы пощечину. Спрятали бы сагу о Франкенштейновском выродке хоть в той же в кладовке, под рогожей. Не наивные календари бы скрывали, а разоблачительную, непереносимую ересь.

Не простил им — дебелой и толстой кожи. И того, что присягнули и остались верны ей, а не мне. Ничего не стоило ковырнуть стамеской висок или щеку, искривить нос — и приблизиться ко мне на стежок. Не умели возвысить до себя — шагнули бы навстречу! Нет, слишком дорожили благообразием…

Миропомазаника и воителя Гондольского-Подлянкина — вот кого уподобил бы настоящему, подлинному своему родителю (а также вместе взятым Платону, Сократу и Аристотелю и их общему ментору Пифагору), настолько был сведущ, проницателен, тактичен, сдержан. Вдохновенно и артистично формировал обоймы непотребных, отвечавших самым невзыскательным вкусам теледив, собирал ареопаги удовлетворявших вульгарнейшим инстинктам байстрюков, выискивал разномастную шваль всюду: на продуктовых рынках и в переполненных электричках, в пивных залах и за рулем мусоросборочных машин. Немыслимые мордовороты и замухрыжки, урыльники и парвенюшки, губошлепки и охламоны — весь подцепленный им сброд — под лучами трогательной заботы (и при участии опытных имиджмейкеров, дополнительно ухудшавших изначальный, первозданный материал) становились еще гаже, расцветали всеми красками вызывающе-шокирующей антисанитарности и бомжовой подзаборности, а значит, снискивали крепнущую зрительскую признательность, чем обеспечивали непрерывное свое присутствие на экране. Наком фокусировал взгляд мастер, кого звал в прихлебайскую свиту-шоблу? Средь кишащей и лезущей во все эфирные щели разномастной пестряди выделялись избранные его любимчики — разумеется, из числа наиболее непрезентабельных и вдрызг низкопробных (входил в обойму и я). С нами и работал без устали мэтр, создатель смелого телевизионного ноу-хау, нам он и отдавался и посвящал себя целиком и без остатка.

Конкурирующую с моей передачу «Не боясь греха» вели толстая, как баобаб, врачиха-диетологиня и ее косоватенькая ассистентка (в прежней предтелевизионной жизни — ветеринарша, стерилизаторша бездомных собак и кошек). Обращало внимание: стопудовая, лишенная даже подобия талии глыба в неэфирные дни приходила в студию чисто выбритой, на экране же неизменно возникала с густоватыми, кучерявящимися (правда, не дотягивавшими до тарас-шевченковских) усами и торчащими из подбородка черными хвощинами, создававшими иллюзию реденькой бороды. «На ее угрюмом лице отдельной жизнью жили глаза» — обрисовал одну из своих героинь не доживший до телеэпохи литератор и дал, как оказалось, законченный портрет той, которую ему не суждено было увидеть, но на которую вынужденно пялились не знакомые с его книгами потомки: смотровые щели великанши то расширялись и становились похожи на озерца кипящей магмы, то озарялись изнутри плотоядными вампирскими всполохами, то тлели углями догорающего костра, из-за плохо двигавшейся нижней челюсти ее артикуляция была замедленна (или, говоря без экивоков, начисто отсутствовала), рядом с неумолчной, дискантно-комариной, тонкошеей помощницей дородная туша воспринималась еще статичнее, что маркировалось начальством как вершинное достижение, это завоевание дуэта ставилось в пример остальным, не преуспевшим в поиске визуальной неповторимости. Исполняя приказ Свободина, подружки-неразлучницы к тому же специально придавали голосам то избыточную сварливость, то — надтреснутость, то — рокочущую глухость, за эти непревзойденные тембровые перепады эфирным сестричкам выплачивали специальные премии. (Сиамским близняшкам — настолько неразделимы они были, — как и всем, кто был допущен до регулярного вяканья, вменялось в обязанность елико возможно коверкать речь и делать неправильные ударения. Если в течение передачи с языка ведущего срывалось менее пятидесяти неграмотностей — нарушителя трудовой дисциплины штрафовали. Бывали случаи, понижали зарплату и объявляли выговор). Двойня фавориток являла собой гремучую антиэстетичную смесь столь чудовищной силы, что по итогам многочисленных подтасованных рейтингов сладкой парочке присвоили титул «тандемного секс-символа» отечественного, да и ближне-зарубежного ТВ. Трудились закадычные, органично дополнявшие одна другую секс-символические выдумщицы (умевшие как никто нетривиально претворять внедряемые сверху инициативы) без устали, однажды позвали в передачу тяжелого дауна (руководителя префектуры огромного столичного района), недавно мы писавшегося из больницы после апоплексического удара (и приобретшего задолго до перекосившего его паралича нервный тик). Упоительнейшая, что и говорить, получилась пантомима! Толстуха, задавая принесенному в студию на носилках чиновнику вопросы, змеино сипела и не могла отчетливо выговорить ни звука, ее дублерша марионеточно дергала головой, глазки собрались в кучку возле переносицы, через силу приподнимавшийся с носилок багровый от натуги пациент, силясь выдавить буксующий слог, то взбрыкивал, как норовистая лошадь, то ревел загарпуненной белугой, то трясся, будто подсоединенный к высоковольтной электродуге смертник… Коллеги с других каналов при виде лихо скоординированного действа стонали от зависти и восторженно цокали языками: сестры-разбойницы учудили концерт на славу. Мог бы восхититься и я, если бы с детства не усвоил: грешно трунить над болезными и недееспособными (и вдобавок использовать их в корыстных целях). В школе, где осваивал начатки знаний, целый класс изводил парнишку, у него в зрачке чернела точечка, над этой крапиной считал обязательным поизмываться каждый (изгалялись меньше, чем надо мной, но с такой же настырной беспощадностью). Себя, значит, мнили боттичеллевскими олицетворениями Весны, Сикстинскими и Бельведерскими репродукциями? Невозможно было объяснить не испытавшим ничего малолеткам: потешаться над ошибкой, даже над крохотным программным сбоем природы недопустимо. Столь же сложно оказалось растолковать эту простенькую истину тем, кто окружал меня ныне. Взирали оловянно. Не петрили, не въезжали. Вознамерился достучаться до артезианских глубин сострадания на «летучке», но Гондольский выступать строго-настрого запретил. Все же я приготовил вот уж не филиппику о несоответствии взглядов человека на себя и окружающих, но едва встал с места, чтоб ее произнести, — в ягодицу впилась острейшая боль. Я закричал, и за этот вопль был награжден аплодисментами. Свободин (он вонзил мне в бедро брильянтовую галстучную булавку), подводя итог прениям, истолковал мой порыв в том ракурсе, что «луноходу» не хватило лексикона для изъявления восторга. Замаскировав мое несогласие дальнейшей аллилуйщиной, пигмей поручил провести заключительную часть воспитательной беседы Гондольскому, тот втащил меня в подсобку, где хранились старые монтажные аппараты, и врезал коленом в пах, а потом саданул кулаком в область солнечного сплетения и добавил ребром ладони по шее.

Поделиться с друзьями: