Роман с Полиной
Шрифт:
Она равнодушно поцеловала меня в переносицу.
— Еще, — попросил я.
— С тебя хватит. А то жирный будешь, — сказала она, ухватив у меня кусок кожи под подбородком и потянув вниз. — Жирный, ты когда будешь говорить правду?
— Всегда — по-другому я не умею…
— Уже врешь, — сказала она своим ангельским голосом.
— Вот б…, — шепотом сказал кто-то в дальнем углу, у параши.
— Цыц! — приказал я.
— Видишь ли, моя дорогая Алина, — сказал я своей любимой подруге, — когда отменяли крепостное право и всем давали фамилии, моя пра-распра-пра-прабабушка Саламонида, как на грех, была очень начитанной девушкой,
— Какая мерзость, — Алина брезгливо сморщила свой хорошенький носик, посередине носика у нее притаилась маленькая веснушка, я тут же уставился на ее волосы, да она была рыжевата.
— Какая прелесть, у тебя посередине носа маленькая веснушка, а волосы у тебя рыжие, но ты их зачем-то красишь, — сказал я в ее маленькое бледное ухо. — И в ухе тоже у тебя веснушка.
— Говори по делу, — сказала Алина. — Тебя никогда не учили — делу время, потехе час?
— Час еще не прошел, — сказал я.
— Час прошел, — сказала она.
Я посмотрел на часы. Час, действительно, миновал.
— Жизнь с тобой может пролететь незаметно. А что ты сказала, Алина?
— Я сказала, какая мерзость.
— Да, так ты сказала. Нет, Алина, не мерзость, они были юной красивой парой. Это не то, что «Неравный брак» Пукирева. Ты, наверное, читала, граф Урусов был пращуром Михалковых и Кончаловских…
— Ты опять съехал, ты, наверное, склеротик. Говори, почему ты — Осс?
— Видишь ли, она бредила революциями, справедливостью, как многие в те чистые давние времена, и читала «Овод», это была ее любимая книга, она очень хотела походить на Альваредоса. Или как там его, не помню… Н у, и придумала себе псевдоним Оса, чтобы жалить всех, как овод, и чтобы никто не говорил, что она слямзила у кого-то кликуху.
— Оса это не Осс, мой милый лжец, — Алина накрутила на пальчик конец моего правого уса и потащила, будто пытаясь его оторвать. А мне нравилось. Я был, как собака, как пес бездомный, который готов без устали лизать приласкавшую его ладонь, пусть даже она чуть-чуть пытает, ведь Полина первая и единственная, которую дико и страстно, пусть вот так, кривобоко, любил я. И которая тоже вот так, не очень по-настоящему, но все же может быть хоть чуть-чуть, да любила меня, безумного скитальца вечных дорог.
Там, в дальнем углу, у параши, кто-то тихонько заплакал.
— Тихо, — культурно попросил я, но еще кто-то зашмыгал носом.
— Оса могла остаться осой, — я взял ее слабенькую ручонку и прижал к груди, к тому месту, под которым у меня сильно ухало сердце. — Ты чувствуешь, как стучит мое сердце?
— По делу! — перебила Алина и двинула меня своей прекрасной, словно у Юдифи на известной картине, ногой. Она попала мне в самый пах, но я постарался не ныть.
— Вот б…, — прошептал опять кто-то.
— Убью на хер! — заорал я. — Услышу хоть слово, маму не пожалею!
Там заткнулись.
— …Писарь, — продолжал я, на секунду зажмурившись от тяжелой боли в паху, — который заполнял бумаги, был хоть и пьян, как всегда, не упустил возможность отомстить бабушке, в которую был безнадежно и безответно влюблен, как я в тебя…
Я ожидал, что Алина мне возразит, типа, «почему безнадежно, ты что, совсем съехал?» или «мы же трахаемся, и нам нормально». Или как-нибудь по-другому даст мне понять, что не согласна с этим предположением. Но Алина не возразила, и мне стало так горько, как будто
кто-то, в чьей власти все, сказал мне: «Ты сейчас умрешь, потому что ты на земле никому не нужен». Она смотрела на меня прекрасными лазоревыми глазами и молчала, соглашаясь с тем, что я сказал о безнадежной и безответной любви. И еще улыбалась при этом своей прекрасной улыбкой Венеры Милосской.— Да… — в углу, где лежали передовики лагерного производства, кто-то тяжело застонал.
Я не стал указывать им, я всегда уважал тружеников.
Я помолчал, ожидая, что может быть она и по-другому проявит себя. Но Алина не проявила, и я продолжил трепаться, делая вид, что ни о чем ее молча не спрашивал, и она ничего мне молча не отвечала, и рисуя из себя веселого и достаточно легкомысленного человека, которому все вокруг трын-трава.
— Тоже хитрый зараза, — сказал кто-то, не одобряя меня.
— Нет, пацаны, это все психология и нюансы… учитесь понимать женскую душу, слушайте, ждите, смотрите. И вы чего-то дождетесь. Алина моргнула, а глаза в сторону не отвела. Вы поняли, что это значит?
— Е… меня, а я тебя, — подсказал кто-то.
— Вообщем-то да… хоть конечно и грубо… Одним словом, у меня в душе снова возликовало, ведь она в отличие от той старенькой Саламониды мне отдалась и сейчас подтвердила это глазами, и в глазах ее что-то, кажется, изменилось…
— А писарь? — напомнили мне, потому что я долго молчал, в моей душе плакала и стонала моя память.
— Писарь?.. Писарь подумал, я тебе покажу «оса», дрянь ты паршивая. Он взял и записал в регистрации «Осс», а в конце поставил еще твердый знак и тут же приложил печать. Бабушка поплакала-поплакала, но печать стоит. Тогда это тоже было самым главным.
— Врешь ты все. Ты еще наплети, что она написала «Овод», — сказала тогда Алина.
— Да, «Овод» написала тоже она, у нее тогда был псевдоним Войнич.
— А тебе никогда не казалось, что человек врет, потому что он слаб?
— Мне и сейчас это кажется, — согласился я.
Она легла мне на грудь и уставилась в мои глаза. Тут произошло что-то странное, я поехал в нее, как на метро в тоннель. Или как в лифте. Я проехал ее всю и увидел изнутри ее пятки. Изнутри она была такой же хорошей, как и снаружи. Это меня здорово возбудило.
— Не горячись, — сказала она, ощутив это, — поезд ушел.
— Полина, я вижу изнутри твои пятки… у тебя…
— Так она Полина или Алина? — спросил кто-то из передовиков. — Я что-то не въеду.
— Тихо, Серега, — одернули его соседи, — не ломай кайф. Гони, салага.
— Еще раз соврешь, я нос тебе откручу, — продолжал я, изображая Полину. Она цепко ухватила меня за нос и сжала изо всех сил.
Мне было по-настоящему больно.
— У тебя шрам на правой стопе, — догундел я сквозь зажатый нос, — …будто ты наступила на что. Если нет, я врун. Если есть — все правда, и ты любишь меня, и выйдешь за меня замуж, и мы будем жить долго и счастливо, и умрем в один день в одном месте…
— Ты врун, — сказала она, — у меня нет никакого шрама, — и так крепко сдавила мой нос, что у меня появились слезы, и мне вдруг так захотелось все повторить, что я, братаны, потерял голову. Я снова вошел в нее, она отбивалась, царапалась, орала, как ненормальная, но я вошел. Я, пацаны, доставал ее до самых ее нежных пяток, до тех шрама и родинки, которые я увидел на них изнутри… которых не было на самом деле!