Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Роман с языком, или Сентиментальный дискурс
Шрифт:

Ну ладно, может быть, и не стоило спрашивать. Зато одну окрыляющую мысль из битовского монолога я для себя вынес. «Гонорар, — сказал он, — это та энергия, которая к нам возвращается после написания текста. А мы еще какие-то деньги пытаемся требовать…» «Мы» — он, конечно, из вежливости сказал (в душе имея в виду «Мы с Пушкиным»), я почти исключаю возможность того, что он хоть одну мою книгу или статью видел, но на обратном пути из «Грабена» в «Ридль» я немножко попробовал и к себе эти слова примерить. Все-таки и ко мне, когда я напишу что-то по-своему, языком о языке, вся затраченная энергия аккуратно возвращается. А после изготовления казенного, общепринятого текста (что порой делать приходится) только изнурение сплошное. Очень может быть, что все мои старания напрасны: абсолютное большинство

коллег считает непреложной нормой мертвописание.

Но ведь и у наших научных трудов хотя бы теоретически имеется читатель, а когда пишем учебники для студентов, то читатель просто за спиной стоит. Почему бы информацию ему не передать с речевым ускорением, не протянуть руку братской помощи?

Помню, шагая с этим настроением в третьем часу ночи, я все искал дорогу подлиннее, заплутался на Красно-башенной улице, потом по Беккерштрассе выбрел к доминиканскому монастырю с витыми зелеными колоннами. Во всех храмах шла пасхальная католическая заутреня, а из украинско-униатской Святой Варвары вдруг грянуло — не по-немецки, не по-латыни, на нашем родном языке: «…и сущим во гробех живот даровав!»

XXXI

Теорема эквивалентности № 3. Язык и не-язык находятся в равноправном взаимодействии. (Следствие: художественная динамика литературного произведения создается в равной мере двумя неслиянными и эквивалентными факторами — словесным и композиционным).

Двадцатый век ознаменовался колоссальным преувеличением реальной роли языка. Щедрую дань лингвистическому фетишизму отдали и художники, и журналисты, и политики. Любой малоначитанный полуинтеллигент может сейчас тебе вдохновенно процитировать, что слово — это Бог, что солнце останавливали словом да еще, дескать, словом разрушали города. Но солнце пока вроде на месте, а города и до и после Гумилева разрушали и разрушают экстралингвистическими средствами. Давайте без гипербол порассуждаем. Любить язык для человека так же естественно, как любить самого себя, свою мать и свою родину. Но, когда эти природные чувства выходят за нормальные пределы, они оборачиваются соответственно эгоизмом, инцестом и национализмом. А экстатически-языческое идолопоклонство перед языком ведет к словесному бессилию, тавтологичности, когда что-то наговорено, но в итоге ничего не сказано. Любопытно, что тавтологическая речь на холостом ходу наиболее свойственна представителям таких отдаленных друг от друга сфер, как политика и поэзия.

Язык многое может, многое хранит в себе, но делиться всем этим он начинает с нами только когда мы предлагаем ему нечто равноценное и равносильное: новые логические построения; свежие, не захватанные словами эмоции; новые факты, которые еще только предстоит назвать и обозначить; подробности и оттенки, до которых язык еще не добирался. Язык дан нам как орган речи и вкуса, но и сам он постоянно пробует нас на вкус: чем мы можем быть ему интересны, что мы можем ему предложить?

Во-первых свою индивидуальную глубину и высоту, вертикаль своей личности, соизмеримую с той вертикалью, которая пронизывает язык — от фонетики до синтаксиса, которая создается сообразностью, изоморфностью всех уровней.

Во-вторых, гибкость мысли и чувства, на которую язык может отозваться присущей ему бесконечной гибкостью.

Гибкая вертикаль. Она есть и у языка и у экстралингвистического мира, то есть не-языка, всей невербальной реальности. На этой основе язык и не-язык пребывают в постоянном равноправном диалоге. На таких же основаниях может вступить в диалог с языком и отдельная личность, причем свидетельством глубины такого диалога будет не «красивость», не экспрессивность речи индивидуума, а ее естественность, органичность для данного субъекта. Лингвистически интересный человек — не тот, кто говорит «красиво», а тот, кто говорит по-своему. Ведь обыденная наша речь как минимум на девяносто процентов состоит из цитат, из клише. Свой неповторимый язычок в нехудожественном пространстве можно высунуть не более чем на одну десятую.

В иных, сплошь интимных отношениях с языком находится писатель стихов и/или прозы. Обручившись со словом, он уже без него ни единого слова сказать не может, — все у них теперь общее. Однако это иллюзия — думать, что язык

сам по себе что-то «диктует» пишущему подкаблучник, раб, пассивный исполнитель этому властному, но в то же время гибко-податливому существу не нужен. «Поэт издалека заводит речь.// Поэта далеко заводит речь» — цитируя Цветаеву, обычно акцент делают на втором стихе, но что значит «издалека» в стихе первом? Значит, из своей глубины, из дословесного и внесловесного космоса, из боли, проходящей, согласно той же Цветаевой, «всего тела вдоль». Подлинная духовная вертикаль, кстати, проходит и через нижнюю половину души. А вертикаль половинная, «верхняя» — это всего-навсего «культура», духовность поверхностная, не космическая.

Поздний и пост(ный)модернизм взамен глубинного диалога с языком вступили в дешевую интрижку с легкомысленным двойником языка, с речью-проституткой, па-речью (пользуюсь древней словообразовательной моделью: не «сын», а «пасынок»). В этом симбиозе от мира взят наносной, поверхностный хаос, от человека — эгоцентрический цинизм, от языка — легкодоступная свобода игрового плетения словес. Это словоблудие почти неуязвимо для разоблачения, его невозможно призвать к ответу, поскольку оно ни за что не держится и ничем не дорожит. Тем не менее есть один обобщающий аргумент против бесконечно-«горизонтальной» болтовни: она не создает новых композиционных форм. Здесь мы подходим к приведенному выше следствию из нашей теоремы.

Настоящий, живой язык по своей натуре — строитель. Он всюду видит корень, укрепляет его приставками и суффиксами, венчает окончанием. Так он строит слово, фразу, речь в целом. Он не просто ткет «тексты», он текст разворачивает одновременно как сюжет и как словарь. Литературный талант — это не «хорошо подвешенный» язык, не болтливый «язык без костей», это природная связь приемов языка с приемами композиции. А большие композиционные задачи сегодня можно решать только вкупе с философскими вопросами об устройстве человека и мироздания.

Как это ни грустно нашему брату признать, филологическая эпоха кончилась. Не навсегда, конечно: через пару жизней, может быть, и нагрянет следующая. Но вот сейчас, когда я пишу эти строки, а вы пишете свои, уже наступила эпоха антропологическая, когда надо заново понимать человеческую природу, и думать при этом придется не языком, а головой. При участии души, если таковая имеется. Языку же выпадает труднейшая работа по обретению нового баланса между разумом и чувством, по обозначению природных связей, открытых на этом пути.

XXXII

Наверное я циник, коли Настина «профессия» ни разу не вызвала во мне шока или хотя бы отталкивания. Судя по всему, после второй нашей встречи к ее телу кроме меня имел доступ разве что психованный Егор — и то вряд ли: не поклонница она мужских истерик и секса в наручниках, да к тому же со связанными ногами. «Жила» она с молодым бандитом в последнее время в самом первичном и буквальном значении этого глагола. Ну, а потом ко мне перебралась, навсегда, надеюсь. Денег, уезжая в Вену, я все-таки сколько-то ей оставил: получил как раз за допечатку учебника, причем на этот раз спускать эту сумму в салоне Зухры не было ни малейшего намерения. Другое дело, что такой гонорар сама Настя могла заработать, вернувшись туда, за одну смену. Всякий профессионал падок на лесть, на разговоры о его незаменимости и т. п. А ну как Настя поддалась на восточные комплименты и согласилась поддержать коллектив в трудную минуту… Хотя она и непохожа совсем на одноименную героиню пьесы Горького «На дне», — во мне, в моем статусе, увы, есть сходство с Бароном, который разъезжает в «карете прошлого» и живет несчастной девушкой «как червь яблоком».

Такие вот банальные реминисценции донимают меня по дороге из аэропорта. Дома ждет меня сюрпризик мой медноволосый в новом экстравагантно-коротком, белом с блестками платьице, да и почти в новой квартире: древние портьеры сменились, большая комната Перегорожена новым диваном, как в интерьерах западных фильмов. На столике передвижном легендарное шабли. Почему-то я мрачнею, а Настя спокойно так повествует:

— Меня тут классно трудоустроили.

— Кто?

— Соседка наша с тобой, со второго этажа, под нами.

Поделиться с друзьями: