Роман с языком, или Сентиментальный дискурс
Шрифт:
— Так зачем же жить с ним вместе?
— А он без меня жить не сможет. Ты видел бы его квартиру! Все стены в дырах: он, когда психует, из пистолета лупит по ним. Если я уйду, он тут же в себя выстрелит.
— А если в тебя?
— Никогда! Я только вот так на него посмотрю — он тут же шелковый делается.
— Так почему же ты свой магический взгляд на него не обратила, когда он тебя в наручники заковывал.
— Обратила, да только он в глаза не смотрел, когда меня скручивал. Ну, что ты все время мне о нем напоминаешь? Я тебя сейчас хочу поцеловать.
XXVIII
Настино слепяще-белое тело, ее просторная и наивная душа заслонили для меня маленький, потный мир института с его локальными ценностями и амбициями. На долгих бессмысленных собраниях по выдвижению кандидатов в директоры присутствую не я сам, а муляж, робот, из которого тайком вынуты ум, душа и даже, наверное, печенка, потому что в ней у меня теперь никто не сидит. Довольно много гадостей говорят про некоего Андрея Владимировича,
До абсурда доходит: одна из наших мымр инкриминировала мне фразу «Без мене не можете творити ничесоже». Дескать, я сравниваю себя с Богом. Но контекст-то какой был! Пришли ко мне две дамы профсоюзные с письмом в Моссовет по поводу каких-то там подарков ветеранам. Этим вообще-то должен заниматься зам по хозяйству, а я по добродушию своему не только подписал, но и переписал всю бумагу правильным официально-деловым языком (не «дайте, пожалуйста», а «просим предоставить»): грамотный человек и таким должен владеть, а уж лингвист — вне всяких сомнений. Дамочки эти шарообразные передо мной в очередной раз свою профнепригодность продемонстрировали, ну а я, чтобы ситуацию разрядить, немножко пошутил, перейдя с бюрократического языка той бумаги на более мне близкий церковнославянский.
Теперь я понял наконец, что шутить в принципе нельзя, что любая острота в быту есть нарушение приличия и более того — безнравственная акция. Даже если кто-то получает садистское удовольствие от того, что другого вышутили, он, этот кто-то, в глубине души испытывает боль и страх: мол, и надо мной так же точно можно посмеяться. А всем острякам-самоучкам Жизнь говорит (только услышать это надо): хочешь шутить — иди работать Жванецким или пиши свои «Двенадцать стульев». Человечество не желает расставаться с дорогим ему прошлым, поэтому оно предпочитает смеяться только в местах, специально для этого отведенных, и, конечно, в нерабочее время. Смех же не к месту и не вовремя можно сравнить, можно остранить (даже: остраннить, если уж совсем быть верным изначальному написанию) примерно таким вот образом: что если профессиональная садистка-«госпожа», с ног до головы обтянутая в черную кожу, выйдет из своего тайного секс-салона на улицу с хлыстом в руках и начнет лупить всех подряд прохожих? Ей за это не только не заплатят гонорара, но более того — ее немедленно арестуют за оскорбление людей действием в общественном месте!
Как бы то ни было, рейтинг в институте у меня весьма неважнецкий. На первый план сейчас выдвинулся бывший парторг, у него и связи старые в деловых кругах сохранились, и лозунг прелестный: «сохранить коллектив как редкую коллекцию». Так и хочется добавить: коллекцию монстров и уродов. Но тех, кому это хочется добавить, гораздо менее пятидесяти процентов…
А тут — и по-видимому не случайно — припомнился мне древний эпизодик из студенческих лет. (Все теперь сравниваю с Настей, а она в ту пору еще пребывала в круглом чреве одной симпатичной рыжей москвички лет так двадцати двух — двадцати трех.). Уже в середине шестидесятых годов наша филфаковская компания предвосхитила многие культурные веяния конца столетия. Например, интертекстуальный бум — тогда он у нас, правда, самокритично именовался «цитатным идиотизмом». Словечка в простоте мы не произносили — все с культурным подтекстом! «Поэму без героя» бедную просто разодрали на клочки. Помню, когда начался арабо-израильский конфликт, Борька возвещал при встрече: «Меир-Голдовы арапчата затевают свою возню!» — и все понимали, что он имеет в виду. А то еще в духе входившего в моду «раблезианства» мы позволяли себе, сидя в соседних туалетных кабинках и подражая царственному голосу, известному нам по пластинке, продекламировать: «А так как мне бумаги не хватило…». Но дальше туалета подобными «интертекстами» не блистали и никак уже не могли предположить, что лет двадцать пять — тридцать спустя такое сортирное балагурство станет чуть ли не магистральной линией поэзии и культурологии.
А на втором курсе возникло у нас нечто вроде кружка по изучению матерной речи. Вспомнили Бодуэна де Куртене, выступавшего против фетишизации языкового знака и выпустившего под своей редакцией самый полный Словарь Даля. Реформатский тогда еще был жив, и до нас доходили слухи о том, что к мату он неравнодушен — и научно, и сердечно. Стали собираться то на квартирах, то в общаге — всухую разговаривали, что примечательно, о выпивке даже забывали. Мишка (потом он филфак бросил, стал артистом довольно известным) предложил все это назвать НИИХМАТЬ. Директором выбрали Леву, а я как матерщинник менее изощренный стал заместителем по науке. Заслушали Борькин доклад о сортирных надписях на стенах (культурным словом «граффити» их тогда еще не именовали). Ицик, теперь уже покойный — царство ему небесное, настолько расщедрился, что предложил присвоить докладчику звание старшего научного
сотрудника, но туг Игорь на полном серьезе заявил, что уровень работы не дотягивает до такого отличия. Кстати, видишь, вон там на третьей полке сверху слева толстые красные книжищи? Эротический фольклор, школьный фольклор и прочее. Там теперь питерские филологи опубликовали сортирные надписи, даже с фотографиями, но без особого, я сказал бы, осмысления. У Борьки-то и пошире было (он все вокзалы облазил), и поаналитичнее. Не пожалели бы мы ему тогда игрушечного титула — глядишь и не бросил бы наш товарищ столь перспективную тему. Наука ведь — занятие для сверхтерпеливых: никак не меньше тридцати лет нужно, чтобы интересующие тебя пустяки и мелочи превратились в общепризнанные «крупночи».Но самое, конечно, удивительное было, что нас на этом деле не замели. Ведь тогда люди гремели из универа за вещи гораздо более невинные, а нас никто не засек, не заложил. Это говорит о том, что не такой уж всепроникающей была система «стука», что у «Галины Борисовны» не до всех доходили руки. А длились наши посиделки не меньше четырех месяцев — пока не пришел «Интер-Шурик». Очкастый, прыщавый, в лягушечьего цвета свитере, он имел необъяснимый успех у девиц всех континентов. Когда он с небольшой температурой лежал на общежитской койке с вонючей копеечной кубинской сигаретой в зубах, за право сварить ему на кухне кофе боролись худенькая немка, широкая в кости финка и идеального сложения африканка. Чем покорил их этот зануда — загадка. Наше веселое дело он загубил, загноил мгновенно: пробив себе должность ученого секретаря, насочинял тут же всяких циркуляров, отпечатал на подаренной немкой малюсенькой машинке и уговорил Льва подписать. Институт переименовывался из «Ниихматери» в НИИ НЦФ (нецензурной филологии), шутить запрещалось… Ну, ясное дело, все в момент развалилось. Казенщины нам и в университете хватало выше крыши.
А не в такие же детские игры я сейчас играю? Может быть, настоящая взрослая жизнь — там, где нет условных «командиров», где не воюют за уцененные лавры первого парня на деревне, а взыскуют града и мира, ищут честного и свободного диалога со всем прекрасным множеством незнакомых людей? Но когда уже в игру включился, следишь за ее ходом, а тем более — когда сделал ставку, пусть даже не крупную… Короче, не явиться на выборы, где выберут не тебя, — уже нельзя.
Те, кто на собрании сдержанно ратуют за меня, имеют довольно бледный вид. Мне перед ними неловко: все-таки, выступая из вежливости за безнадежного претендента, они рискуют подрастерять кое-какие очки, усложнить себе отношения с будущим директором. Поэтому после голосования я следую совету моей главной соратницы и ритуально поздравляю парторга с успехом. Тот, пьяный от счастья, меня чуть не обнимает: «Родной мой, с коллективом вы не сработались, но мы найдем применение вашему таланту, мы вас используем». Тут мне припоминается эпизодец из «Архипелага», когда в ответ на слова: «Мы хотим вас использовать» — старый ученый-лагерник начинает спускать штаны и поворачиваться задом. Аналогия, может быть, нескромная с моей стороны (куда мне до лагерника!), но не совсем случайная, поскольку свежеиспеченный директор голубоват.
Уединившись со мной в не моем уже кабинете, самая преданная мне женщина пытается приободрить: «Андрей, есть еще один ход…» Но я-то точно знаю, что единственно возможный ход называется — уход. Шахматист я неумелый, но все же не пятого разряда и, завидев неизбежный себе мат, останавливаю часы, не дожидаясь, как малыши, когда моего короля положат на доске голым задом кверху.
— Светлана, у меня к вам нескромная просьба: наберите этот номер, пожалуйста, и, если ответит женский голос, передайте трубку мне, а если мужской — то попросите позвать Настю.
Моя милейшая коллега дарит меня таким искрящимся удивленным взглядом, что мне делается весело: за кого же она меня раньше держала — за монаха, импотента, гомосексуалиста? Выполняет поставленную задачу она, однако, исправно и даже с молодым кокетством отвечает бандиту, очевидно, спросившему: «А это кто?» — «Све-ета».
Выхватив у нее трубку и уже никого не стесняясь, диктую: «Через сорок минут жду тебя возле той почты на Ленинградском шоссе».
Опоздав всего минут на семь, она с детективной осторожностью ко мне приближается, интенсивно телепатируя просьбу воздержаться от объятий и поцелуев.
— Еле вырвалась, но не уверена, что он не…
Про волка речь, а он навстречь… Широкоплеч, коротко острижен, с простыми и правильными чертами лица, не лишенного даже признаков сознания, но явно перекошенного целым пучком комплексов.
— Беги! Пусть лучше он меня убьет, чем тебя!
Сказать, что я никогда не, было бы неправдой. Бежал от опасности, быстрей, чем заяц от орла, когда мы с двумя мальчиками на детской площадке обзывали «бомбой» одну толстушку, ставшую впоследствии самой красивой женщиной в нашем доме; она расплакалась, помчалась домой и, видимо, театрально наврала, что ее побили; озверевший папаша выскочил во двор с широким армейским ремнем в руках; приятели мои заблаговременно ретировались, я же зазевался и, с некоторым опозданием поняв назначение ремня, вылетел в Большой Рогожский переулок, финишировал в глубине детского парка, а потом, оглядываясь, пробирался домой в своих коротких и, честно сказать, не совсем сухих штанишках. Было это тем летом, когда Берия потерял доверие, и, будь на моем месте элитарный прозаик, он непременно бы поставил данный случай в исторический контекст.