России верные сыны
Шрифт:
Но до Семена Романовича Волгина все же не допустили. Говорили с ним поручик Можайский, и секретарь графа Касаткин.
Разговор шел о пехотном оружии разных стран.
— Наилучшее ружье, — рассказывал Волгин, — сделано в городе Льеже, бельгийскими мастерами. В Туле, ваше высокоблагородие, делали такие в году 1806. Английское ружье тяжеловато, но в бою сподручнее шведского либо прусского. Больно тяжелы прусские ружья.
Уходя, Можайский сказал Касаткину по-английски:
— Вот, поглядите, сколько у нас спесивых барчуков,
Волгин сделал вид, что не понял, о чем идет речь.
— Что ж, Александр Платонович, — ответил Касаткин, — да ведь у англичан тоже нету равенства, богатый и знатный сторонится простолюдина, хоть тот и вольный человек.
…Волгина разбудил скрип ворот, ржание коней. Он вскочил и увидел в предрассветной мгле трех всадников и услышал зычный голос:
— А коней куда прикажете поставить, ваше высокоблагородие?
Волгин вскочил и побежал к конюшне.
Поручик в мундире гвардейской артиллерии приказывал немецким конюхам поставить коней под навес. Что-то знакомое почудилось в его голосе. Волгин подошел ближе и чуть ли не закричал:
— Батюшки! Александр Платонович!
Поручик повернулся к нему:
— Федя!
Встреча была неожиданная и радостная. Можайскому вспомнился Лондон и этот славный парень, разговор о ружьях…
— Вот где свиделись, — весело сказал Можайский, ему было приятно увидеть знакомого человека, — вот куда тебя кинуло, Федя! Надо же, чтобы ты поехал нарочным от Семена Романовича, а меня послали тебе навстречу, в Виттенберг…
Впрочем, если поразмыслить, ничего удивительного здесь не было: Михаил Семенович помнил, что Можайский состоял при его отце и знает всю челядь Воронцовых в Лондоне, — кого же и было послать навстречу курьеру!
Разбудили почтенную фрау Венцель. Разглядев русский мундир, она, рассыпаясь в извинениях за свой туалет, повела Можайского в угловые комнаты бельэтажа.
— У вас будет приятный сосед — итальянский негоциант синьор Малагамба, милейший молодой человек. Третий этаж занимает полковник Флоран, третьей бригады… Ах, эти французы, — понизив голос, зашептала фрау Венцель, — с ними одно горе! Его бригада стоит близ Дессау, но полковнику почему-то понравилось у нас. Это большая честь для меня, как для хозяйки, но если постоялец не платит, а жизнь так дорога… Вы, господа русские, куда щедрее, и это не комплимент, господин офицер, это святая правда…
Так болтала фрау Венцель, собственноручно взбивая пуховики, устраивая постель Можайскому. Он слушал ее в полудремоте. Все здесь было, как в каждой добропорядочной немецкой гостинице: пышные пуховики, фаянсовый кувшин и таз на умывальном столе, вышитая крестиками по канве картина, изображающая свидание влюбленных.
Наконец фрау Венцель ушла, оставив Волгина наедине с Можайским. Волгин стал расстегивать сюртук и достал кожаную сумочку с депешами, но Можайский сказал, зевая:
— Успеется,
Федя… Теперь спать! Вечером разбуди меня. Поди к моим гусарам, скажи — пусть отсыпаются. Поедем завтра в полдень.Можайский скинул мундир, умыл лицо и руки, разделся и через минуту свалился, как мертвый, и заснул.
Волгин пошел к гусарам. Они все еще водили вдоль улицы взмыленных коней.
— Здор'oво! — сказал он гусарам.
Они стояли против Волгина и глядели на рослого человека, одетого в господское платье.
— Вы кто будете? — наконец спросил старший.
— Русский.
— Видать, что русский, — сказал молодой гусар.
— Табачок есть? — спросил Волгин.
— У нас простой… Махорка батуринская…
— Ее-то мне и надо.
Гусар отсыпал ему махорки, поглядел на большую руку, на копоть, въевшуюся в пальцы, и спросил:
— Чей ты будешь?
— Воронцовых. Крепостной человек, — ответил Волгин.
…На чистой половине гостиницы, в зале для проезжающих, ужинали два путешественника — француз, полковник гвардейской артиллерии, и светловолосый, светлоглазый молодой человек в дорожном, каштанового цвета сюртуке и высоких сапогах со шпорами.
В зале, небольшом, уютном, стоял длинный стол, накрытый скатертью голландского полотна. На стенах висели саксонского фарфора тарелки, изображающие виды Дрездена. Вдоль стен — шкафы с серебряной посудой, хрустальными бокалами и кубками. Большой пятисвечный канделябр освещал мягким светом стол и небольшой зал. Окна были открыты, ветерок слегка шевелил кружевные шторы, и тогда чувствовался запах жасмина из цветников.
Беседа, которую вели путешественники, была далека от военных тревог и бурных событий последних лет.
— Такинарди понемногу угасает, это не тот баловень успеха, каким вы его, возможно, знали, полковник… Барили по-прежнему чарует в «Тайном браке»… Ария Каролины, бог мой!..
Полковник слушал и покачивал головой.
— А Каталани? — вздыхая, спросил он.
— Божественная Анжелика! «О, дольче контенто…» — довольно приятным голосом пропел молодой человек в каштанового цвета сюртуке. — В Неаполе, в Сан-Карло, я заплатил тридцать два карлино — четырнадцать франков — за кресло в партере и не пожалел… А Банти? А Маркезе? А Пакьяроти? Где еще, кроме Милана и Неаполя, можно услышать райские голоса?
Полковник откинулся в кресло и закрыл глаза. Его худое, желтое лицо, впалые щеки, даже длинные тонкие усы, спускавшиеся к подбородку, сейчас выражали покой и блаженство. Он вспоминал шесть месяцев беззаботной жизни в Неаполе, шесть месяцев после двадцати четырех лет походов и сражений… Неаполь с горы Сант-Эльмо, Везувий и Позилиппо… Милый, веселый город, где каждый оборванец напевает арии из опер Чимарозы…
— Неаполь… Город песен… — мечтательно проговорил он. — Вы, мой друг, его увидите, а я… — полковник вздохнул. — Не будем вздыхать о будущем, надо утешаться прошлым…