России верные сыны
Шрифт:
— А как вы, Александр Платонович, полагаете: оставит ли меня при себе граф Михайло Семенович или отошлет в Россию?
— Пока тебе приказано состоять при мне, — рассеянно ответил Можайский и даже не заметил, как лицо Волгина просветлело.
Весь остальной путь он был весел и потешал Можайского рассказами о своих странствиях.
Они ехали по немецким землям, и, слушая рассказы Волгина о доброжелательности поселян, о том, как те прятали его от французских разъездов, Можайский задумался над переменами, которые видел сейчас в этом народе.
Ему случилось ехать через немецкие земли в те годы, когда Тильзитский мир отдал немцев во власть Наполеону. Берлин был занят
И вот сейчас, на пути из Виттенберга, сильный ливень с грозой вынудил его на короткое время остановиться в знакомом городке и переждать грозу в доме вагенмейетера Гейзе.
Старик узнал Можайского, отвел в дом и усадил за стол. При нем был только младший сын Иоганн, два других сына погибли в походах. Когда старик заговорил об этом, губы его задрожали и на глазах появились слезы.
— Господин офицер, — заговорил, успокоившись, Гейзе, — не стану вам жаловаться на свои беды. Нас было четверо, мы работали на славу, городок наш стоит на перекрестке больших дорог, война повредила дороги, и кому только ни приходилось чинить экипажи в нашей мастерской!.. Два моих сына погибли на войне, где лежат их кости — в Испании или в Силезии, — об этом мне не скажет Бонапарт… Вот я не хотел плакать, а пришлось… Бонапарт разорвал на части Германию, он вынудил немцев вести братоубийственные войны, и долго еще мы были бы рабами, если бы не великий старец — князь Кутузов и его храбрые солдаты… К чему это перемирие, господин офицер? У меня дрогнуло сердце, когда его объявили. Окрестные селяне приходят толпами к городской ратуше и спрашивают, когда им позволят прогнать французов. Никогда еще не было такой силы духа в нашем народе. Правда, Иоганн?
И Гейзе посмотрел на младшего сына — рослого, голубоглазого парня, который почтительно стоял у порога.
В эту минуту под окнами застучали колеса. Тяжелая карета остановилась у ворот мастерской.
— Граф Борнгольм, — сказал вагенмейстер. — Иди, Иоганн, спроси у господина графа, спроси, что ему нужно… Вот кому жилось весело все эти черные годы! Впрочем, мы редко видели его сиятельство, он с дочерью жил в Париже и носил мундир камергера двора… А сейчас сидит в замке, сказавшись больным, и выжидает…
Гроза прошла. Живительный запах садов был так силен, что у Можайского слегка кружилась голова. Он простился с вагенмейстером у ворот мастерской.
Длиннолицый, тощий господин в синем фраке выглянул из кареты и нерешительно поклонился офицеру в русском мундире. Вероятно, это и был граф Борнгольм.
Прошел еще день. Прекрасным июньским утром Можайский и Волгин ехали по цветущей долине Силезии. Широкая пыльная дорога вела к замку Петерсвальд. Гусары-провожатые оставили Можайского, получив от него по серебряному рублю, — для солдата немалые деньги.
Все, что было в Виттенберге, — встреча с Гейсмаром, поразительное появление Фигнера, — все это здесь, вблизи главной квартиры, казалось далеким воспоминанием. Холодный блеск глаз Фигнера, его лицо, в котором в одну минуту сменялось столько выражений, его тихий и мягкий и вдруг резкий и повелительный голос.
«Странная судьба, странный характер, — не переставал думать об этом человеке Можайский, — самоотверженность
и жестокость, холодный расчет и порой бессмысленный риск, хладнокровие в минуты смертельной опасности и страстность, безудержность в гневе… Точно этот человек все хотел испытать в этой жизни, все сочетать в ней. Он был женат, любил жену, но никогда не говорил о ней».Внезапно из-за поворота появилась придворная карета с лакеями на запятках. Промелькнули алые ливреи с черными двуглавыми орлами. Эскорт гусар скакал позади. Шторы в карете были задернуты. Ничего удивительного не было в этой встрече, но скрываться за плотными шторами в такой жаркий день мог только тот, кто не хотел, чтобы его увидели и узнали.
И мысли Можайского изменили свое течение. Он был у цели, через час он вручит депеши Воронцова князю Волконскому, и о них будет доложено императору. Сколько событий произошло с того дня, как Воронцов отправил курьера, — перемирие в Плейсвице, переговоры с Наполеоном, — но австрийская армия все еще стоит наготове в Богемских горах, в тылу у русской.
Война или мир?
Пока Можайский раздумывал об этом, конь его остановился перед цепью, протянутой у ворот замка. Дежурный унтер-офицер Павловского полка осведомился, кто приехал, и, узнав, что курьер его величества, доложил начальнику караула. Можайский пошел вслед за караульным офицером к левому крылу замка, поднялся по винтовой лестнице и оказался в круглом зале угловой башни.
После летнего солнечного дня здесь казалось темно. На столе горела свеча, пахло сургучом. В углу за конторкой скрипел пером писарь. В дверях появился офицер с аксельбантом, мимоходом взглянул на Можайского и вдруг остановился:
— Александр?
Это была радостная встреча. Перед Можайским стоял друг юности — Саша Михайловский-Данилевский, бывший геттингенский студент, с которым он когда-то делил досуги в прогулках по берегам Плейсы, мечтая предаться уединению и наукам. Иная судьба ожидала их. Один странствовал по объятой пожаром войны Европе, другой был адъютантом фельдмаршала Кутузова, а затем адъютантом начальника императорского штаба — князя Волконского. Образованность, превосходное знание языков, литературные способности помогли Данилевскому сделать блестящую по тем временам карьеру. Он был на виду, был умен, осторожен, умел располагать к себе людей.
Данилевский встретил Можайского с искренней радостью и, узнав, что он и есть курьер, доставивший депеши Воронцова, тут же проводил его к Волконскому.
Можайский слышал о Волконском как о придирчивом и недалеком служаке. Плохо пришитая пуговица на мундире или покривившийся султан на гусарской шапке могли составить навеки его мнение об офицере. И с годами он не стал умнее. Явившись в мастерскую художника Орловского, стоя перед картиной, изображавшей переход Суворова через Альпы, князь Волконский заметил важный недостаток. В мундирах солдатских было одной пуговицей больше, чем в тогдашней форме узаконено. Художнику был сделан строгий выговор, а картину признали недостойной занять место в царской галерее. Едва Волконский ушел — художник взял нож и с досады изрезал картину.
Волконский стоял над столом, заваленным множеством бумаг. Можно было понять, что Волконский не спал эту ночь. Но он был свежевыбрит, мундир сидел на нем безупречно.
Можайский удивлялся выносливости царедворцев, поспевавших всюду, до поздней ночи красовавшихся на петербургских балах, встававших от сна, как вся гвардия, по барабану и в шесть утра неизменно являвшихся на развод. Таким был и сам император Александр, и брат его Константин, служившие «по-нашему, по-гатчински», как говорили при Павле Петровиче.