Россия молодая (Книга 1)
Шрифт:
– Моим царевым именем? На государевы нужды? Тать денной, да как ты смеешь?
Опять посыпались удары, Меншиков взвизгнул, послышались шаги Петра, царь ушел. Иевлев хотел было пойти к Александру Данилычу, но тот, плача и сморкаясь, вошел сам.
– Ну откудова он сведал?
– с порога спросил Меншиков.
– Откудова? С проклятущим сим игумном мы вдвоем только и были...
– Водички попей!
– сказал Апраксин.
– Иди ты с водичкой-то! И денег всего ничего взял, монастырь вшивый, что у них есть, а он сведал...
– Отобрал?
– не в силах не улыбаться спросил
– А то мне оставил. И с поясом вместе отобрал...
Меншиков сел, стал щупать себя - целы ли ребра. Ребра были целы. Тогда он сказал с угрозой:
– Мое от меня не уйдет. В Архангельске разочтемся. Умен больно. Пояс-то мой!
И ушел спать, хлопнув дверью, словно Иевлев, Апраксин и Хилков были в чем-то виноваты.
7. ДЫШИТ МОРЕ
Весь день и всю следующую ночь в монастыре пировали по случаю чудесного избавления от гибели в морской пучине. Монахи палили из пушки, таскали в трапезную ставленные монастырские меда, жареную треску на деревянных блюдах, моченые в уксусе молоки. С яхты было видно, как царь со своими приближенными пошел смотреть монастырскую солеварню, как вернулся и, взяв в руки топор, принялся обтесывать бревна для креста, как монахи и свитские водрузили крест на скале...
– Ишь каков мужик непоседлив, царь-от!
– сказал дед Федор.
– Все ему надо знать, всюду сам пойдет. Давеча с монахами завелся - как-де треску солят, да как-де ее ловят, да как-де сало топят...
Антип смотрел на берег хмуро, с похмелья болела голова, было обидно, что ночью Рябов вывел его из монастырской трапезной.
– Без всякого без почтения!
– попенял он кормщика.
– Я было уж и простил тебя, непутевого, а ты меня - за загривок. Я помню, я хоть и хмельной был, да помню...
Семисадов принес с берега от монахов меда и трески, матросы на яхте сели ужинать. За едою Антип объявил рыбакам:
– Простил я Ваньку-то! Не для него, клятого, для Тайки. Чего мыкаться по чужим-то дворам? Не гоже. Не тот у меня достаток, чтобы на них не хватило. Ну, работать будет Ванька-то, не посидит сложа лапища. Я стар уже, годы мои преклонные, наработался. И кости болят от погоды. Как сырость али взводень разыграется - смертушка. Лежать стану на печи, а Ванька пусть хозяйствует. Людей нанимать, покрутчиков, на тряску в лодье сходить, посмотреть, как на меня народишко работает, рыбку на ярмарке продать...
– Ты об чем толкуешь, батюшка?
– спросил Рябов.
– Об тебе и толкую. Будешь при моем хозяйстве. Денег, слава богу, скопил, не нищий человек, не побирушка тесть у тебя. Наймешь покрутчиков, рыбку у них примешь, продашь ее...
Рябов усмехнулся, обветренное лицо его стало недобрым.
– Я-то?
– Вестимо, ты!
– Уволь, батюшка.
– Велика честь, что ли? Недостоин?
– осклабился Антип.
– Совесть в тебе не дозволяет! Уводом увел девку, а я простил? Так, что ли?
Рыбаки-матросы царевой яхты молчали, поглядывали то на Антипа, то на Рябова.
– Уволь, батюшка, - опять сказал Рябов.
– Не пойду я к тебе в приказчики.
Антип поморгал, не понимая.
– Не пойду, и весь мой сказ!
– громче, круто произнес Рябов.
– Не надобно мне ни чести твоей, ни прощения от тебя. Не
Антип встал на ноги, сжал кулак, заругался черными словами. Семисадов и дед Федор повисли у него на плечах, оттерли подальше от Рябова. Тот стоял спокойно, потом не торопясь повернулся, сошел на берег. Антип кричал ему вслед бранные слова, кормщик не оборачивался.
– Я-то - живоглот?
– спрашивал Антип в ярости.
– Я? А? Я ему прощение, а он мне что? Ну, тать, ну, шиш, ну, лапотник, попомнишь...
Рыбаки молчали, переглядывались, пересмеивались. К вечеру Антип совсем расходился, топал на рыбаков ногами, кричал, что скрутит всех в бараний рог, что никто не смеет ему перечить, он самим царем обласкан и теперь в такую силу взойдет, что все только ахнут. Дед Федор попытался было его укротить, он пнул старика сапогом. Тогда Семисадов сказал со вздохом:
– Иди, Антип, ляжь, отдохни. Напился пьян и шумишь. А ты перед Иваном-то Савватеевичем - мелочь мелкая... Иди, иди, а то я и рассердиться могу...
В сумерки дед Федор, Семисадов, Рябов собрались в мозглой, холодной царевой каюте, зажгли свечу, стали разглядывать оставленные испанцем дель Роблесом морские карты и чертежи. Рябов, неумело держа в пальцах гусиное перо, обмакнул его в чернильницу, подумал, провел жирную черту там, где должен был быть по-настоящему Летний берег.
– Ишь ты, какой смелый!
– сказал дед Федор.
– Хожено здесь перехожено!
– ответил Рябов и, высунув кончик языка, старательно подправил было черту, но с пера вдруг густо капнули чернила и растеклись по карте.
Дед Федор засмеялся, засмеялся и Семисадов, Рябов с досадой швырнул перо в сторону. Дед Федор потянул к себе другую карту - Беломорское горло, стал рассказывать, что сколь ни бывал там, ни единого разу не видел в горле сплошного льда, и без ветра тоже там не случалось. Семисадов заспорил, дед Федор обиделся:
– Молод еще мне перечить. Экой отыскался!
Сверху по палубе раздались шаги, кто-то быстро спускался в каюту. Рыбаки обернулись - Иевлев, веселый, ясноглазый, стоял в дверях. Медленно подошел к столу, сел, поглядел на карты, компас, пытливо всмотрелся в глаза Рябова...
– Словно и впрямь мореходы ученые. Об чем разговор?
– Мало ли, - сказал Рябов.
– Отоспались, вот и чешем языки.
Иевлев отворил сундук в царевой каюте, достал обернутую в тряпицу книгу, что взял Рябов у вдовы деда Мокия.
– Кому занадобилось?
– спросил кормщик.
– Государь требует.
Рябов усмехнулся, разгладил бороду:
– Приглянулось Петру Алексеевичу морюшко наше. Дышит ему...
– Это как - дышит?
– спросил Иевлев.
– А так, Сильвестр Петрович, дышит, манит, зовет, значит. Выходи, дескать, морского дела старатель, пора, мол, стоскуешься без меня...
Лицо кормщика стало серьезным, почти суровым.
– Слышь?
– сказал он Иевлеву.
– Разгулялось нонче...
Сквозь однообразное поскрипывание - борт яхты терся о сваи причала Сильвестр Петрович ясно услышал мощный грохот волн.