Россия молодая (Книга 1)
Шрифт:
Иван Кононович взошел на помост, поглядел, крепки ли основания эллинга, сбоку, прищурившись, проверил угол ската к реке. Архиепископ издали спросил у него:
– Ну что, колдун, колдуешь? Не тепло - дожидаться-то! Дует!
Мастер, не оборачиваясь, ответил:
– А ты не скрипи, старик! Дело, чай, делаю!
Афанасий рассердился:
– С кем дерзишь, дурак? Оглянись!
Иван Кононович оглянулся, но не оробел:
– Прости, отче! Да ведь заругаешься, коли корабль плохо построим!
Народ кругом посмеивался, ждал терпеливо. От человека к человеку неслось: "Строить будет Иван Кононович, вишь, приехал из своей Лодьмы. Иноземцы теперь потише станут. Он дело знает!"
В
Рябов стоял неподалеку в толпе, смотрел на церемонию, думал: "Что ж, может, и в самом деле толк будет. Мало ли чего хлебали, спробуем и сего. Поживем - увидим!"
6. ПОВЕСЕЛЕЕ БУДТО БЫ!
К ледоставу с двинского устья сняли караульню, Афанасий Петрович со своими таможенниками вернулся в таможенную избу. Здесь, при свете короткого дня, резал доски для Таисьи, чтобы могла прокормиться и отнести своему горькому кормщику, за стены корабельной верфи, каравай хлеба да печеную рыбу. Доски получились всем на удивление. Таисья обрадовалась, сама она еще шила золотом узоры, брала их с трав и листьев, с еловых лап, покрытых снегом, а то и просто придумывала. Вышивала, как на Печоре да на Мезени рукавички и чулки, как на Пинеге - пояски, как в Красноборске - кушаки из шерсти.
Иноземные купцы хвалили рукоделие, качали головами, но платили мало. Однако Таисья с рыбацкой бабинькой Евдохой жили неголодно, да и сироты при них кормились...
Иногда навещал обеих женщин Крыков и тотчас же отыскивал себе дело: то подмазать глиной печку, то подправить матицу, то вон крыльцо разъехалось! Колол толстые смолистые пни - зима шла холодная, сухие дрова всегда сгодятся. Отработав, возвращался в избу, его угощали квасом, щами, ушицей. Он вежливо отказывался...
При нем зашел как-то человек из Лодьмы - принес корабельным мастерам в острог еды. Узнав, что Иван Кононович и Кочнев живут на воле, удивился, не поверил. Ввечеру они встретились, долго говорили, как строится фрегат, как делают второй и третий эллинги. У Ивана Кононовича от разговора раскраснелось лицо, было видно, что он доволен. Тимофей помалкивал, но на слова старого мастера кивал головою.
– А иноземцы как же?
– спросил Крыков.
– Сильвестр Петрович их в струне держит.
– И слушаются?
– При нем слушаются, без него да без Федора Матвеевича - куда как дерзкие...
– А дело знают?
– Дело знают, повидали кораблей на своем веку...
Таисья тихо спросила:
– Живется-то там тяжко, Иван Кононович?
Мастер ответил не сразу:
– А где легко, Таисья Антиповна? Везде тяжко, да тут хоть дело делаем...
Когда мастера поднялись уходить, Таисья, как всегда, собрала узелок для Рябова. Афанасий Петрович смотрел на нее, думал с
грустью: дал бог кормщику на всю жизнь подружку. С такой ничто не страшно.Сам Крыков жил одиноко, Молчана забрали на верфь в Соломбалу, захаживал один только Кузнец, но с ним было скучно - говорил только про страшный суд да про пришествие антихриста. О Ватажникове и Гридневе был слух, что они на верфи в Вавчуге, хорошо еще, что не скрутили им руки и не отправили на Москву, да в Кромы, да в Рязань, - там бы бояре их казнили смертью...
Крыков жил - день да ночь, сутки прочь. По ночам в жарко натопленной таможенной избе не спалось - подолгу думал. Мысли бежали чередой невеселые, трудные, беспокойные. И если раньше, в былые годы, ждал от будущего Афанасий Петрович только хорошего, то нынче о хорошем и не мечтал. Ждал только худого...
Так прожил ползимы.
Однажды в воскресный день поднялся до света, умылся в сенях таможенной избы ледяной водой, расчесал жесткие волосы костяной своей резьбы гребенкой, вышел во двор, где едва начинали розоветь снега. Чистым морозным воздухом ударило в грудь, вспомнилось разом все то доброе, что случалось в последнее время: и слова архиепископа тогда, в Холмогорах, и участие Сильвестра Петровича, и обещание его не забыть беды разжалованного поручика, и капрал Костюков, который сам побежал с Рябовым к Иевлеву... Слезы вдруг высеклись из глаз от радости, что жив, что дышит, что видит, как гаснут в небе ночные звезды, как занимается утро.
– Ничто, - тихо молвил бывший поручик, - ничто, еще поживем, еще достанется нам и хорошего. Все еще будет, все...
Пошел по снегу, откинув голову назад, глядя в небо: оно уже высветилось, звезды мигали робко, словно бы таяли. Призывно, громко, настойчиво заржала на конюшне кобылка Ласка. Крыков вошел в теплый денник, на ладони протянул Ласке кусок круто посоленного хлеба. Ласка взяла мягкими губами, уши ее запрядали. Афанасий Петрович похлопал ее по шее, поборолся немножко с таможенным конюхом, повалил его на солому, спросил:
– Смерти?
– Живота!
– попросил жалобным голосом седобородый, крепкий, как медведь, дед Кузьма.
– А может, смерти?
– Живота, живота, Афанасий Петрович!
– То-то!
Потом дед Кузьма охал, прикидываясь увечным, крутил головой:
– Ну и силища у тебя, Афонь, ах-ах! С такой силищей на медведя ходить...
– Вот ты у меня и есть медведь, дед Кузьма...
Вернувшись в еще спящую ради воскресенья таможенную избу, разбудил Евдокима Прокопьева, сел рядом с ним на лавку, спросил:
– Как нынче жить будем, Евдоким Аксенович?
Прокопьев посмотрел на Крыкова сонным взглядом, сладко зевнул, потянулся и сказал:
– Авось, до своего дня и доживем. Ты, я зрю, ноне повеселее сделался?
– Повеселее будто бы!
– ответил Крыков.
7. ДЕНЬ ЗА ДНЕМ
К Василию-солнцевороту многие люди на верфи в Соломбале занемогли цынгою. Лекарь-иноземец, в коротком черном кожаном кафтане, подходил к недужному, смотрел десны, больно выворачивал веки, сгибал руку или ногу, потом длинным пальцем писал в воздухе крест. Надзиратель немчин Швибер, пристроенный на верфь полковником Снивиным, спрашивал, чем помочь, - лекарь пожимал плечами.
Цынга валила с ног человека за человеком.
Да и как было ей не разгуляться на верфи?
Утром на всех варилась похлебка - бурдук из ячменной муки, в обед на верфи били в било, несли деревянные кадушки с заварухой - вареной репой с квасом, с солодом. Более ничем не кормили. Хлеб был мокрый, сырой, с корьем и щепками. На рождество дали саламату - толокно с вонючим нерпичьим жиром. От саламаты многих работных людей раздуло, дед Федор в тот же вечер помер. Помер тихий медник с Пробойной улицы, похоронили тяглеца Еремея.