Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Росяной хлебушек
Шрифт:

Он всегда говорит со мной, заговаривает что-то весёлое, задорное, не отпускает:

«Посиди рядком, поговори ладком! Где лучше жить, в городе али в деревне?»

А я чего-то робел перед ним и всё смотрел молча, как ловко снуёт его умелая рука, укалывая сапог сметливым шильцем, и прямо на глазах тянулась, выползала строчка, ровная, аккуратная, и заплатка ложилась плотно, туго, ладно обжимая послушный носок.

Но я робел, я слышал, как однажды бабушка сказала, что Ефим уж нажился на свете и скоро помрёт. И мне было так жаль его и так страшно, что я не мог ни смотреть, ни говорить, ни слышать его – я убегал.

Он подарил мне гильзы, бумажные. Одна была красная, другая – жёлтая. Такое богатство!

Они пахли настоящим едучим порохом. На медном капсюле посередине вмятинка, ямочка от бойка.

Гильзы бабушке отчего-то не понравились:

«Выбрось! Или я сама их выброшу!»

Но я не выбросил, спрятал и нюхал тайком, представляя лес, охоту и лай собак, и как бьётся толчками по соснам, зависая в небе, круглое собачье эхо.

А пришла зима, я сделал из них корабельные пушки, укрепив на нитяной деревянной катушке. Кораблём мне послужила коробка из-под сахара, мачту я выстругал из сосновой щепки, порезал палец и долго ревел один у печки.

На корабле плавали рыцари, я их вылепил из пластилина и подышал на них, чтобы они ожили.

Но что-то изменилось, и не нужны мне стали ни рыцари, ни корабль, ни пушки. Были последние предснежные дни. Я растворял тяжёлые поветные двери и грустно смотрел на скучные пустые поля, на кривой сноп, забытый кем-то на полоске, на чёрную баньку с горьким дымом. И так хотелось плакать и бежать куда-то, где всё по-другому, где солнечно, светло и высoко, туда ведут деревянные мосточки и деревянные ступеньки, там фанерный киоск на углу с газетами, и дворничиха с метёлкой поутру, и лошадка, цокающая по асфальту.

Вот закрою глаза и увижу близко-близко магазин хлебный на углу и наш дворик с тяжёлыми зелёными воротами и бабушкиными тополями. Они все тоненькие, живые, усыпанные молоденькой листвой, тянутся до самых окон.

А в комнате нашей душно, солнечно и дышать тяжело, всегда так, как приезжаешь, и бабушка тут же кидается к окнам и отдирает полоски трескучей, как яичная скорлупа, бумаги, и тащит на себя пыльные зимние рамы.

Крючки щёлкают, створочки распахиваются, и шум, свет, лепет, гам, свистки и гудки проснувшейся улицы влетают в ошеломлённую комнату, звенит сосульками стеклянная люстра, и тополь, одурело сунувшись внутрь, к нам за подоконник, трясёт душистой веткой.

«Ну вот, – скажет бабушка и оглянет ожившую комнату, – и жить можно, сначала чаю попьём, а потом и чемоданы разберём».

Я стою у молчащих поветных дверей и думаю: «Как это хорошо: распахнёшь окно, и в лицо тотчас зелёные ветки!»

Тихо. За спиной поскрипывает наша качель, и кот Тяпка, шурша осторожно сеном, крадётся за мышью.

По субботам мы стали ходить в новую баню, к тёте Наде Воловой. Я хорошо помню эти субботние густо-синие ноябрьские вечера, облепленные звёздами, эти холодные банные сенцы с ледяными мосточками и окошечко с таким чисто промытым стеклом, что будто его и нет, и кажется, протянешь руку и удивлённо коснёшься жёлтой малинной веточки.

Белый керосин сладко посапывает в лампе, но всё равно темно от чёрных закопчённых стен, и вода в горячем тазу булькает и плещется.

После бани, красный, закутанный насилу в колючий платок, я надёргиваю из копны для Тяпки пахучих травок. Копна высокая, твёрдая и пахнет подмёрзшим лугом. Дёргать и складывать травки неловко: курточка моя на вырост, рукава длинные и не закатываются, но в ней тепло, как у Христа за пазухой, так уверяет бабушка.

После бани мы пьём чай. Я тяну из блюдечка и смотрю, как весело щёлкают щипчики в кулаке у тёти Нади. Сахар громко хрупает и сыплется глызками в стеклянную чашку.

Я пробую сам колоть, но не получается, потому что каши мало ел. Я пью чай и думаю, убежать бы в соседнюю комнату, поглядеть географические атласы. Слизываю сахарную пыль с ладошки и прошусь.

Эти

атласы меня завораживают, часами могу их рассматривать, скользя пальцем по веточкам рек. Совсем не умея читать, я отлично знал все крупные острова и материки, и только несносный Федул прерывал мои путешествия, отбирал свои атласы, ворча в лохматую, сырую после бани бороду, что я непременно всё испорчу и, конечно, порву листы.

Я дуюсь на Федула, а он смеётся: «Вот насыплю соли-то на губу оттопыренную!»

Но на него нельзя долго сердиться – он обещал показать, как на бало выгибают полозья для саней, и мне не терпится, скорей бы завтра!

Но завтра мне не до саней! Мама, узнав о моих неудачных пиратских путешествиях по Федулиным атласам, приносит мне огромную яркую, как лоскутное одеяло, политическую карту мира, и я на много дней напрочь забываю и снег, и дождь, и негаданную тоску по городу – я путешествовал, бродил, скитался по Гоби и Сахаре. На плоту отважно пересекал бескрайний Тихий океан и вместе с испанцами покорял Кордильеры и Анды. И воображал себя «пятнадцатилетним капитаном»!

А зима подступала всё ближе и ближе. Она, нахмурясь, глядела из чёрной безлиственной рощи, она таилась и ждала своего часа в продрогших оврагах, она вздрагивала россыпью звёзд в синих настывших окнах, где в полдень таяли, а в полночь цвели зимние папоротники и хвощи.

В день первого, праздничного и всегда почему-то неожиданного снега в нашем доме поселилась новая учительница. Она разместилась за стенкой, мне это очень не понравилось: теперь нельзя было заглядывать без спросу в эту комнату, бродить по лавкам вдоль стен и разглядывать марочки, наклеенные на фанерную перегородку. И учительница мне не понравилась, шумная, болтливая, она усаживалась на мой любимый деревянный диван и взахлёб рассказывала, всплёскивая руками и нетерпеливо ёрзая, о своей родне, о школе, о муже, который приедет вот-вот, и как всем будет радостно и хорошо, оттого что он приедет. Бабушка кивала головой, и я всё злился, почему она не прогонит её, почему улыбается ей.

С приездом учительницы в доме поселились страхи. Помню, как, широко раскрыв от ужаса глаза, она рассказывала бабушке, задыхаясь и переходя на свистящий шёпот, как ночью натолкнулась на домового:

«У него руки были холодные, как лёд, я включила свет – никого!»

Она знала сотни рассказов о леших, кикиморах, водяных и банниках.

«Зачем ты к ручью ходишь, разве водяного не боишься? Он кем угодно обернуться может, хоть гусем! Подойдёт и утащит!»

Мне делалось страшно. Я боялся пошевелиться и слушал её не дыша. Значит, это страшный домовой ночами чердаком бродит, скрипит сухими ступеньками лестниц, из чулана выглядывает! Это всё он, невидимый, хитрый, из старинных сказок. Он нам глаза отводит, и потому видеть его мы не можем!

Я стал бояться повети, особенно тёмного угла, где висели старые пальтухи, облезлые и пыльные, с чёрствыми воротниками, и всё мне казалось, что там кто-то прячется, холодный, молчаливый, чужой. Вот снимется с гвоздя и зашагает ко мне, размахивая страшно пустыми рукавами.

И я играл в жуткую игру «успеть добежать до дверей». Я подкрадывался, а потом бежал, подпрыгивая, до поветных дверей, дёргал вниз тугой тяжёлый засов, и дверь сама от грузности своей – скорей, ну же, скорей! – неторопливо разламывалась надвое, как будто зевала, и две её ленивые толстые створки, часто подрагивая и широко расходясь, нехотя уступали место солнцу, небу и голубой выцветающей дaли. И сердце моё ликовало и колотилось в груди: я успел! успел! Домовой не схватил меня, не уволок в тёмный пальтушный угол. И не верилось никак, что ещё недавно, неделю-две назад, я прятал там свои сокровища, а вот здесь, под балкой, бесстрашно, не ведая о нём, раскачивался на качелях.

Поделиться с друзьями: