Роза Марена
Шрифт:
Одна стена в комнате была сплошь заставлена шкафчиками картотеки. Норман подошел к ним, опустился на колено и начал рыться в ящике, помеченном буквами «Д-Е», но тут же перестал. Она больше не Дэниэльс. Он не мог вспомнить, сказал ли ему это Фердинанд, или он сам каким-то образом это выяснил, или интуитивно почувствовал, но он знал, что это так. Она снова взяла свою девичью фамилию.
— Ты будешь Розой Дэниэльс до самого дня своей смерти, — сказал он и перешел к ящику с буквой «М». Потянул его. Ничего не вышло. Ящик был заперт.
Проблема, но не очень серьезная. Он отыщет на кухне что-нибудь, чем открыть его. Повернулся, собираясь сходить туда, а потом застыл — его взгляд упал на корзину, стоявшую на углу стола. На ручке корзины висела карточка с надписью старым
…ендон?
Мак-Клендон?
Он выдернул письмо, перевернув корзинку и вывалив большую часть почты на пол. Уставился на него жадными, широко раскрытыми глазами.
Точно, Мак-Клендон, Господи — Рози Мак-Клендон! И прямо под фамилией на конверте четко и ясно отпечатанный адрес, ради которого он прошел через ад: Трентон-стрит, 897.
Из-под пачки листовок «Окунись в лето» торчал длинный хромированный нож для разрезания конвертов. Норман схватил его, вскрыл письмо и засунул нож в карман, даже не отдавая себе отчета в том, что делает. Одновременно он снова вытащил маску и натянул себе на руку. Именной листок писчей бумаги. В левом верхнем углу было набрано прописными буквами: АННА СТИВЕНСОН, а под ним строчными: Дочери и Сестры.
Норман окинул быстрым взглядом это свидетельство застенчивого эгоцентризма, а потом начал водить маской по бумаге, давая Фердинанду прочесть письмо. Почерк Анны Стивенсон был крупным и элегантным — некоторые назвали бы его высокомерным. Потные пальцы Нормана дрожали и пытались уцепиться за внутренности головы Фердинанда, заставляя маску корчиться в непрерывной череде конвульсивных подмигиваний и злобных прищуров, пока та двигалась.
«Дорогая Рози!
Я просто хотела черкнуть тебе письмецо в твою новую „берлогу“ (я знаю, какими важными могут оказаться первые несколько писем!), сказать тебе, как я рада тому, что ты пришла к нам в „Дочери и Сестры“, и тому, что мы сумели помочь тебе. Еще я хочу сказать, что очень довольна твоей новой работой, — мне кажется, ты недолго будешь оставаться на Трентон-стрит!
Каждая женщина, пришедшая в „Дочери и Сестры“, обновляет жизни всех остальных — тех, что живут рядом с ней в течение ее первого периода преображения, и тех, которые приходят после ее ухода, — поскольку каждая женщина оставляет после себя частичку своего опыта, своей силы и своей надежды. Моя надежда, Рози, — видеть тебя здесь почаще, и не только потому, что твое выздоровление далеко не закончено и у тебя осталось много чувств, с которыми ты еще не совладала (в основном, как я полагаю, страх и ненависть), но и потому, что у тебя есть долг: передать другим то, чему ты научилась здесь. Быть может, мне и не нужно говорить тебе все это, но…»
Раздался щелчок, не очень сильный, но в тишине прозвучавший громко. За ним последовал другой звук: миип-миип-миип.
Сигнализация.
Кто-то решил составить компанию Норману.
6
Анна не обратила внимания на зеленый «темпо», припаркованный у тротуара неподалеку от «Дочерей и Сестер». Она с головой погрузилась в свою фантазию, о которой никогда никому не рассказывала, даже своему врачу, — крайне необходимую ей фантазию, приберегаемую для кошмарных дней, вроде сегодняшнего. В ней она красовалась на обложке журнала «Тайм». Это была не фотография, а рельефный портрет маслом, изображавший ее в темно-синем отрезном платье без пояса. Синий цвет был ей очень к лицу, а платье без пояса скрыло бы вызывавший досаду жирок, который она нагуляла вокруг талии за последние два или три года. Она бы смотрела через левое плечо, открывая художнику себя в лучшем ракурсе, а волосы ниспадали бы водопадом на ее правое плечо. Такой она выглядела очень привлекательно.
Подпись под картиной должна была быть лаконичной: «Американская женщина».
Она
свернула на подъездную аллею, с неохотой прервав свою фантазию (она как раз дошла до того места, где автор пишет: «Несмотря на то что она вернула жизнь более чем полутора тысячам измученных женщин, Анна Стивенсон остается удивительно и даже трогательно скромной…»). Выключила мотор своего «инфинити» и секунду посидела за рулем, осторожно массируя кожу под глазами.Питера Слоуика во времена их развода она обычно называла Петром Великим, Распутиным или Бешеным Марксистом. Он был невыносимым болтуном, и его друзья, казалось, старались помянуть его в том же духе. Они болтали и болтали, каждый «букет воспоминаний» оказывался длиннее предыдущего. (Анну подмывало взять на себя грех и расстрелять из пулемета политических болтунов, целыми днями выдумывающих эффектные позы и фразы.) К четырем часам, когда они наконец встали, чтобы перекусить и выпить вина, — отвратительного, как раз такого, какое выбрал бы сам Питер, если бы его послали за выпивкой, — она была уверена, что узор складного стула, на котором она сидела, вытатуировался у нее на заднице. Тем не менее мысль о том, чтобы уйти пораньше, — выскользнуть потихоньку, съев сандвич в мизинец толщиной и пригубив вина, — ни разу не пришла ей в голову. Люди заметили бы и дали соответствующую оценку ее поведению. В конце концов она была Анной Стивенсон, значительной женщиной в общественном спектре этого города. После окончания всех формальностей ей нужно было поговорить с некоторыми из присутствующих — с теми, разговор с которыми должны заметить остальные, потому что именно на этом и вертится вся общественно-политическая карусель.
И еще, вдобавок ко всей этой скуке, ее пейджер пищал трижды в течение каких-нибудь сорока пяти минут. Случалось, он, храня молчание, торчал в ее сумочке целыми неделями, но сегодня, во время этого сборища, где короткие паузы прерывались речами, казалось, с трудом прорывающимися сквозь душащие ораторов слезы, пейджер просто взбесился. После третьего сигнала ей надоели поворачивающиеся в ее сторону головы, и она выключила эту чертову штуковину. Она надеялась, что никто не перетрудился на пикнике, ни в какого малыша не угодила брошенная подкова. Но больше всего она надеялась, что там не появился муж Рози. Впрочем, она не верила, что он появится: не такой уж он дурак. В любом случае, кто бы ни звонил ей на пейджер, сначала он должен был звякнуть в «Д и С», а она оставила у себя в кабинете включенным автоответчик, так что сможет прослушать все послания перед тем как принять ванну. Это удобно во многих отношениях.
Она вышла из машины, заперла ее (даже в таком благополучном районе, как этот, осторожность не бывает излишней) и поднялась по ступенькам крыльца. Воспользовалась своей карточкой-ключом и чисто машинально утихомирила миип-миип-миип сигнализации. Сладкие лоскутки ее мечты (только женщина ее типа может быть любима и почитаема всеми фракциями все более раскалывающегося женского движения) по-прежнему вертелись у нее в голове.
— Привет всему дому! — крикнула она, идя по коридору.
Дом ответил ей тишиной, которую она и ожидала, и… если быть откровенной, на которую надеялась. Если хоть чуть-чуть повезет, в ее распоряжении могут оказаться часа два или даже три благословенной тишины до начала обычного вечернего хихиканья, шума душа, хлопанья дверями и женского кудахтанья.
Она пошла на кухню, раздумывая, не сгладит ли всю бестолковость этого дня неспешная ванна с бадусаном и прочими штучками. Потом остановилась и, нахмурившись, уставилась на дверь в свой кабинет. Дверь была распахнута.
— Черт возьми, — пробормотала она. — Черт бы вас побрал!
Если и существовало что-то, чего она терпеть не могла больше всего остального, — больше, чем мужиков, любящих пустить слезу, — то это когда вторгались в ее частные владения. У нее не было замка на двери в кабинет, поскольку она надеялась, что ее никогда не вынудят завести его. В конце концов, это был ее дом. Приходившие сюда девушки и женщины оставались здесь благодаря ее великодушию и с ее согласия. Ей нет нужды запирать эту дверь. Достаточно одного ее желания, чтобы они оставались снаружи, если их не приглашают внутрь.