Рожденные на улице Мопра
Шрифт:
— Курсант Ворончихин! — вдруг вытащил Алексея из краткосрочного солдатского рая — из сна — голос майора.
— Я! — машинально прокричал Алексей.
— Что снилось? — улыбнулся Зык.
— Я не спал, товарищ майор. Я обдумывал статью Ленина «Социалистическое Отечество в опасности».
— Похвально! — сказал майор.
Алексей тут же выкрикнул:
— Служу Советскому Союзу!
— Законспектируйте эту статью. Сто пятьдесят раз. Для каждого курсанта батареи. Потом доложите мне.
— Есть! — выкрикнул Алексей.
Майор Зык отвалил самодовольным шагом.
— Рядовой Ворончихин! — свирепо заорал старшина Остапчук.
— Я!
Остапчуку ничего не оставалось делать, как прокричать сперва:
— «Головка ты…», — потом он приказал: — Сегодня курсант Ворончихин
Строй зашевелился, зашушукался.
Остапчук остервенело приказал:
— Слушать будут тоже в противогазах!
Тут зычно, мощно, с хохляцким «г» сержант Обух гаркнул:
— Хазы! Хазы!
Все курсанты дикой гурьбой кинулись к стеллажам, на которых лежали сумки с противогазами. В спешке натягивали на голову липучую глазастую резину с гофрированными хоботами.
Сны Алексею в первые месяцы службы не снились. Даже черно-белые. Он падал в койку с «отбоем», проваливался в глухую темь, и уже поутру слышал гремучий голос дневального: «Батарея, подъем!»
Краткие сонные видения приходили ему лишь в случайном забытьи: либо в клубе на киносеансе — плевать на фильм, лишь бы поспать, — нет первее желания у солдата «учебки», чем пожрать и поспать, поспать-то еще первей будет, — либо на политзанятиях в ленинской комнате, когда майор Зык заводил такую тягомотину, что сразу затягивало в продушину сна. При этом сержант-змей Мирошниченко стоял надзирателем и спящих лупил по башке гибкой металлической линейкой. Зыбкий сон одолевал в муторном, трудоемком наряде по батарее, когда, «стоя на тумбочке», приливами накатывала жуткая тоска и неимоверная усталость — сонная слюнка текла с уголка губ на подбородок. Но краткий мимолетный сон — что полет бабочки. Сонный мозг выдавал импровизацию образов и эмоций, но не сами образы и эмоции. Такой сон — будто вспышка фейерверка, разброс искр. Искры не живучи, быстро гаснут, о них нет памяти.
Первый полноценный памятный сон привиделся Алексею Ворончихину уже по весне, в марте, когда муштра «учебки» поослабла, а солнце стало чаще пронизывать лучом питерскую белесую смурь. Что-то менялось в атмосфере, в устрое службы, в мире, что-то преображалось в самом Алексее, в мироощущении.
В ту ночь сон ему привиделся сказочный.
Ему снился праздник. Всеохватный, многолюдый праздник. Не Первомай, не Новый год или 8-е Марта, — праздник необыкновенный и незнаемый. Люди, казалось, отмечали всеобщий день своего рождения, появление жизни на Земле. Людное шествие двигалось по улицам Вятска. Улицы Вятска перетекали в улицы Москвы. Вот уже по Калининскому проспекту текло людское нарядное море. Народ молод, не пьян. Народ на ходу пел и танцевал. Все шествие двигалось к Кремлю, устремлялось в огромный дворец. Но это не был Дворец съездов. Это был дворец с высокими колоннами, с кариатидами и атлантами. Внутри — широкие лестницы, просторные залы, заморские ковры. Цветов в высоких вазах и кашпо видимо-невидимо. Гирляндами висят воздушные шары в разноцвет. Повсюду звучит музыка — на все лады: оркестровая, духовая, сольная на органе, на рояле, на скрипке, словно несколько оркестров и исполнителей, не мешая друг другу, одновременно играют разную музыку. Всюду, в залах, в гостиных, на лестницах, празднично разодетые люди. Девушки в вечерних платьях, с высокими налаченными прическами, молодые мужчины в костюмах, в галстуках и бабочках, — все улыбчивы и галантны. Все веселятся. В одной зале танцуют, в другой — застолье с шампанским, в третьей — игры-потешки (в фанты играют или в бутылочку)…
Сам Алексей в этом чудо-сне пребывает не один, с двумя обольстительными девицами. Одна — кареглазая брюнетка, веселая и темпераментная, в платье в цвет морской волны, блестящем словно чешуя русалки, смеялась, тянула Алексея танцевать, обнимала за шею. Другая — светло-рыжая, шатенка, в пурпуровом атласном платье, с крупными белыми бусами на шее, нежно ластилась к Алексею, жаждала целоваться. Он и сам был не прочь! То
одну обнимет, то другую. То с одной сорвет поцелуй, то с другой… Алексей бродит с девицами по залам, ищет укромный уголок, где б найти уединение с красотками. Ласку двух девиц разом он еще не испытывал, а тут такая возможность: девицы податливые, любвеобильные… И никто не осудит — самозабвенное блаженство кругом. Все с бокалами шипучего вина, которое пьют и не пьянеют, лишь больше радуются празднику Начала жизни человеческой, которая дана не на истязания, унижения и голод, а на радость и любовь.Где же в этом огромном дворце тихий уголок, спаленка? Вот и дверь — не высокая, вроде приватная. Алексей входит с девицами в эту дверь. А там — и вправду спальня, постель широкая. Алексея насквозь пронизывает — каждую клеточку, каждую жилочку и волосочек — чувство радости от сбывающейся потаенной, чудесной мечты, когда он во власти двух красавиц. Восторг окрыляет его, ликование полонит сердце.
Сверхмерный восторг и вытолкнул Алексея из сна в явь. В казарму учебки. В раннее утро. На койку второго яруса, рядом со спящим товарищем Иваном Курочкиным; койки стояли попарно.
Сквозь большие казарменные окна струился утренний розовый свет. Мартовское солнце только-только поднималось — тонкая красная краюха показалась в мареве белесого горизонта. Свет солнца пока не слепит, но уже повсюду разлит. Кажется, вместе с этим розовым светом струится тихий ласковый шум весны…
Алексей, очумевший от сонного наваждения, сидел на койке, глядел на солнце, слушал шум весны и благостно улыбался. Он все еще жил счастьем сна. Но вместе с тем это призрачное невозможное счастье проникало в явь, в самоё жизнь, которую он любил, и любил сейчас особенно, невзирая на дубовость, муштру и неизбежный диктат сержантской школы. Алексей, казалось, медленно просыпался. С каждой минутой в нем просыпалось и крепло чувство, которому он раньше не то чтобы сопротивлялся, но откладывал его «на потом», на будущее. Он ведь любил Елену, свою Ленку Белоногову. И верно, те две развеселые девицы, черненькая и светло-рыженькая, с которыми оказался в спаленке чудесного дворца, являли ему живую, трепетную, всю ему принадлежащую Елену, его Ленку. Вся его страсть, направленная на мифических девиц сна, теперь обрушились на любимую девушку, — только на нее, реальную, единственную. Пусть она кричит в экстазе на весь мир!
Алексей тихонько потряс за плечо Ивана Курочкина.
— Чего? Подъем? — встрепенулся Иван, вскинул голову.
— Нет, — ответил Алексей. — Солнце встает. Смотри! Чудо-то какое!
— Еще полчаса до подъема, — взглянул на большие круглые часы казармы Иван. — Ты зачем меня будишь?
— Когда-нибудь, Ваня, мы будем вспоминать это время как самое лучшее в жизни… Лучшее — в жизни, — невпопад отвечал Алексей. — Письмо сейчас напишу Ленке. До подъема успею.
— Меня-то зачем разбудил?
— Для полноты естественной радости… Гляди! Солнце целиком вышло.
Первые дни мая. Весна в Ленинграде и окрестностях в полном разгаре. Тепло. Ясно. Близятся поэтические белые ночи. Деревья обнесло светло-зелеными облаками листвы.
На огромном плацу учебного полка стоят взвода сплошь из сержантов. Чинный, породистый генерал-майор на трибуне, будто выпестованный для парадов, степенным голосом вещает в микрофон:
— Товарищи сержанты! Вам выпала почетная миссия продолжать службу в Ленинградском военном округе на северных рубежах нашей родины! У меня нет капли сомнений — вы с честью понесете свои знания и выучку в линейные части!
Слушая речь «окружного» генерала, оглядывая зеленые туманы, окутавшие толстые тополиные стволы, щурясь на яркое солнце, Алексей ностальгически грустил. Чего грустил? За что можно было здесь цепляться умом, в «учебке»? Может, за живое время, проведенное здесь: ничего в жизни не повторяется. В любом времени, самом жестоком, под смыслом внешним, поверхностным, есть смысл глубинный, который не сразу и поймешь; возможно, и вовсе не хватит ума, времени, интуиции, чтобы понять, что случилось здесь, чем насытилась душа, от чего избавилась. Почему, расставаясь с сержантом Обухом, обнялись как родные братья?