Рубенс
Шрифт:
Верхняя часть полотна посвящена Богу-отцу и Христу, между которыми, словно пучок лучей, сияет Святой Дух в образе голубя. Вся группа располагается под навесом цвета охры, который поддерживают загорелые и крепкие на вид ангелы. Фоном служит сероватое мантуанское небо. В целом контрасты колорита не создают ощущения гармонии: пурпур молитвенных скамей явно спорит с охрой Божественного покрова, красно-коричневая гамма плохо сочетается с мехом горностая, для которого Рубенс выбрал серебристо-белые цвета.
Картину можно причислить к образцам «воспитательного» искусства, которого, собственно, и ждали от художника иезуиты. Аристократическое семейство, украшенное всеми атрибутами земной власти, изображено коленопреклоненным перед духовным могуществом Святой Троицы. Нет никаких сомнений, что, прославляя набожность великих мира сего, Рубенс выполнял актуальную для своего времени задачу служения католической Церкви, чей авторитет пытались подорвать протестанты.
Другое крупное полотно религиозного содержания — триптих для церкви Кьеза Нуова — выглядит впечатляюще монументально. Персонажи, почти как у Веронезе, отличаются скульптурностью форм. Потяжелели и ангелочки. Одежды святого Григория и святой Домициллы выглядят жесткими и немнущимися, поэтому
В этих работах нет пока ничего, кроме впечатляющих размеров мужских и женских фигур, что объединяло бы их и дало возможность без труда узнать руку мастера. Своей личной палитры Рубенс еще не изобрел. Больше всего его работы напоминают пробу пера: чередование белого с зеленым, похожее на приемы Веронезе или Джулио Романо, тициановская охра, темный колорит Карраччи…
Его собственное мастерство проявляется пока лишь в точности рисунка да умении передавать все оттенки тканей. Он пока только описывает мир, не пытаясь его интерпретировать. Нет в нем и того лиризма, который впоследствии станет его отличительной чертой. Он еще не стал художником жизненного порыва. Существует легенда, согласно которой утонченный Гвидо Рени, выражая восхищение перед умением своего северного собрата писать человеческую плоть, которая кажется у него живой и дышащей, якобы в шутку говорил, что не иначе как фламандец подмешивает в свои краски настоящую кровь. Но ведь Гвидо Рени не видел зрелого Рубенса! Впрочем, сравнивая его собственных ню — выверенный рисунок, гладкая кожа, строгое распределение тени на выступающих мускулах, чуть заметное утолщение линии или чуть более темный тон там, где нужно подчеркнуть силуэт, — со смелыми рубенсовскими изгибами, понимаешь, что разница огромна. Кому-то покажется, что в этих причудливых формах нет иной красоты, кроме эстетики жировых складок. Но не вернее ли будет предположить, что художник, внимательно изучавший скульптуру, максимально использовал возможности своей кисти, кропотливо наносил мельчайшие мазки и смело смешивал краски, чтобы добиться именно этой игры мускулов и тока крови под кожей, иначе говоря, чтобы оживить мертвое тело статуи?
Первые признаки именно этого Рубенса появляются в его рисунках и в «Ромуле и Реме», хранящемся сегодня в музее Капитолия. Последнее неудивительно, потому что его всегда привлекали в качестве моделей дети, особенно пухленькие. От его цепкого взгляда не могла скрыться ни ямочка на щеках или под подбородком, ни «перевязочка» на ручках, шее или попке. Рубенс восхищался познаниями Леонардо в анатомии, и в своих собственных графических и теоретических опытах, посвященных античному искусству, он пытался постичь ту же тайну. Результат этих исканий, а также многочисленных копий с работ Микеланджело явственно виден в рельефной мускулатуре старика, обнимающего молодую женщину на заднем плане капитолийского полотна. Уроки Леонардо и Микеланджело оставили свой след и на «Крещении Христа» — правом панно триптиха Святой Троицы, ныне находящемся в Антверпенском королевском музее изящных искусств. На фоне по-леонардовски яркой зелени нашему взору предстает группа юных атлетов, в том числе широкоплечий Христос с подтянутым животом, которые готовятся принять крещение от Иоанна Крестителя.
Даже в нелюбимом Рубенсом и впоследствии забытом жанре портрета проявился его гений. Он наотрез отказался от предложения сделаться портретистом при дворе Гонзага, но тем не менее несколько крупных заказов выполнил. Это портреты герцога Лермы, фаворита испанского короля, генуэзского семейства Дориа, мантуанского покровителя художника Аннибале Кьеппьо. Любовное отношение автора к живописи выражается в этих произведениях лишь косвенно. Можно сказать, что он избрал самую простую стратегию — как можно лучше исполнить порученную ему работу, что в условиях того времени означало необходимую предпосылку для его самоутверждения как художника. Он соглашался писать эти портреты, преследуя вполне конкретные цели: либо рассчитывал получить от своих моделей новые заказы, либо ожидал от них помощи и содействия, либо расплачивался таким образом за какой-то долг. Он честно признавался: «Я обращаюсь к портрету как к способу, открывающему для меня возможности более серьезной работы». 85 Он действительно обессмертил и облик Кьеппьо, от которого напрямую зависела регулярность получения жалованья при мантуанском дворе, и образы барышень Спинола, принадлежащих к высшим кругам генуэзской аристократии.
85
Ноябрь 1603 г., из Вальядолида. Письма. С. 38.
Последним следует отдать должное — их красота дала Рубенсу возможность обратиться к классической манере письма. Он старательно воспроизвел на холсте хорошенькие личики, не забыв ни об изысканности украшений, ни о качестве кружев. Он писал представительниц замкнутого мира очень богатых людей, того мира, который он сам, сын изгнанника, положит в будущем к ногам обеих своих супруг — Изабеллы и Елены. С точки зрения рисунка, композиции и колорита картины выполнены безупречно. Их академизм навевает на зрителя скуку. Рубенс не собирался рисковать и ограничился тем, что воспроизвел весьма лестную для глаза натуру, маленький фрагмент того общества, в котором он стремился занять достойное место.
Гораздо более красноречивы те из его творений, в которых проявилось его чувство юмора, может быть, для нас, заранее причисливших его к конформистам, весьма неожиданное. Конечно, это не та ирония, которой проникнуто, например, полотно Тициана, изображающее папу Павла III с двумя его наследниками, кардиналами
Алессандро и Октавиано Фарнезе. На этой картине венецианского мастера иссохший старик-дядя не сводит взгляда внимательно-лукавых глаз с почтительно склонившегося перед ним племянника: он прекрасно понимает, что его здоровье волнует наследничка лишь в перспективе поскорей увидеть дядюшку в гробу. Столь далеко Рубенс не заходит. Он не бичует лицемерие, не создает, как позже это сделает Гойя, карикатур. Зато он честно и добросовестно переносит на полотно явления действительности именно в том виде, в каком они ему представляются. Тем безжалостнее его кисть к некоторым из персонажей, например, к Элеоноре Австрийской, появляющейся на триптихе в числе других членов семьи Гонзага. Из черного одеяния на нас смотрит красное лицо, формой напоминающее печеное яблоко. Широкая белая лента, выглядывающая из-под черной шляпы, скрывает половину лба и акцентирует внимание на налитой кровью отвислой нижней губе. Несмотря на не слишком льстивое изображение его матери, Винченцо Гонзага принял эту работу, и триптих украсил главный алтарь иезуитской церкви в Мантуе.Итак, в своем качестве придворного художника, существенно зависимого от милости управителя Аннибале Кьеппьо, Рубенс воздал дань и этому своему покровителю. Он отказался от его изображения в полный рост и предпочел написать портрет крупным планом. В самом деле, декор и детали парадного костюма волей-неволей придали бы прототипу черты благородства и отвлекли внимание зрителя от созерцания собственно его лица. Теперь же мы видим по-кардинальски жирного Кьеппьо, первый из подбородков которого украшает жиденькая бородка, тогда как второй покоится непосредственно на плечах. Две четкие линии очерчивают с обеих сторон лицо, образуя прямой угол с черными глазами высокопоставленного вельможи. Заключенная в этом обилии плоти личина обретает внушительность тем более заметную, что Кьеппьо не только не скрывает своей тучности, но как будто выставляет ее напоказ. Крупный план подчеркивает значительность этого толстого человека, одухотворяя его лицо сознанием собственных недостатков и презрением к ним.
Итак, Рубенс, по примеру всех своих собратьев по искусству, совершил своего рода обряд инициации — посетил Италию. Но в отличие от многих других, например, Бриля или Эльсхеймера, он никогда не забывал, что у него есть родина, есть семья. Мы не можем судить, что вызвало его спешный отъезд из Италии — тревога о здоровье матери или желание приступить наконец к работе в привычной для себя среде. Он покидал Антверпен учеником Вениуса, возвращался же поклонником Микеланджело и Рафаэля, Джулио Романо и Веронезе, знатоком античного искусства. Быть может, его слава еще не достигла тех вершин, которые казались покоренными в Испании. Бесспорно, он добился некоторой известности, но он еще не стал Рубенсом. Что ждало его на родине? Как он собирался жить и как творить? Как изменилось его отношение к фламандскому искусству, «подпорченное» еще Вениусом? За восемь лет, целиком посвященных изучению итальянской школы и античности, он вообще мог его забыть. И какой художник вернулся в Антверпен — итальянский или фламандский? Впитывая открытия великих, он проявил способность к синкретизму. Сумеет ли он с таким же мастерством примирить итальянское искусство с фламандским? Ответов на эти вопросы не знал даже он сам. 10 апреля 1609 года в письме к Фаберу, лечившему его в Риме, он напишет: «Я пока не знаю, на что решиться — окончательно обосноваться на родине или навсегда вернуться в Рим, где мне предлагают наилучшие условия». 86
86
Там же. С. 52.
III ОРГАНИЗАТОР И ТВОРЕЦ
(1608-1622)
Путешествие из Рима в Антверпен заняло пять недель. Четыреста часов в седле. На полпути к дому он узнал, что 14 ноября 1608 года Мария Пейпелинкс умерла. Прибыв наконец в Антверпен, он смог поспешить лишь к ее могиле в аббатстве святого Михаила. То, как он поспешал к одру больной матери, красноречивее всего говорит о его привязанности к Марии Пейпелинкс. Мы можем только догадываться, какая горечь охватила его, когда он узнал, что ему уже не суждено увидеть мать, с которой он расстался восемь долгих лет назад.
В декабре 1608 года он наконец прибыл в Антверпен. Первым делом он повесил возле склепа усопшей привезенную из Рима картину — одну из первых своих работ, предназначавшуюся для церкви Кьеза Нуова. Свою утрату он переживал так тяжело, что пожелал на некоторое время укрыться в монастыре. Поэтому по-настоящему его появление в Антверпене относится уже к январю 1609 года. Смерть матери потрясла его, и это потрясение сыграло решающую роль в его дальнейшей судьбе.
В самом деле, покидая Италию, Рубенс, судя по всему, намеревался вскоре же туда возвратиться. Он, конечно, и раньше пытался прибегнуть к посредничеству могущественных людей, которые помогли бы ему добиться от Винченцо Гонзага позволения съездить во Фландрию, но совершенно очевидно, что руководствовался он при этом только тоской по родному дому и желанием повидаться с близкими. Об окончательном отъезде он даже не помышлял. Мало того, через полгода после своего возвращения, как о том свидетельствует его письмо к Иоганну Фаберу, 87 он все еще колебался, что предпочесть — Италию или Фландрию. С другой стороны, даже в спешке отъезда, когда он писал последнее письмо Кьеппьо, сопроводив его пометкой «в седле», он все-таки озаботился упаковать несколько картин, в том числе ту самую, которой украсил надгробье Марии, — мы помним, что Винченцо Гонзага отказался от этой работы, то ли сочтя ее недостойной своей галереи, то ли решив, что она ему не по карману. Самые ценные свои вещи он также увез с собой. Надеялся продать их в Антверпене? Или предчувствовал, что в Италию скорее всего больше не вернется? Так и случилось. За три десятка лет, которые ему еще оставалось прожить, он больше ни разу не ступил на итальянскую землю. Казалось, все и вся нарочно объединились, чтобы удержать его на берегах Шельды. Впрочем, он, похоже, не слишком этим расстраивался.
87
10 апреля 1609 г. Ср. С. 82.