Руда
Шрифт:
— Нельзя, Никифор Герасимович! — возразил Угримов. — Сначала и я так думал. Да похоже, дело не простое. Нет ли подвоха? Предписано произвести опрос. Понимаете? Вся суть-то, может, не в камне волшебном и не в золоте, а в опросе.
— Кто такой этот зверолов? — спросил Порошин.
— Знаю его, — сообщил Юдин. — Кузя Шипигузов, бродкий мужик. Каких он тайменей притаскивал: рыбина с этот стол длиной! Зимой всегда диких козлов привозил. Человек он добрый и некорыстливый, а уж охотник — второго такого не найдешь!
— Он и теперь в Арамили?
— Нет, как отправили его с караваном зверей в столицу, с тех пор и не показывался.
Долго еще советовались члены Канцелярии. Всем им бумага Шемберга
Зверолова Шипигузова предписали схватить, где бы он ни появился, и скованного в железах доставить в Екатеринбургскую крепость, в Главное заводов правление. По всем заводам разослать листы с описанием его примет.
ТРИНАДЦАТАЯ СЕСТРА
В амбарушке темно. Сальная свеча горит, потрескивая, на полу; на светильне ее нагорел черный грибок, чадное пламя перемогается, и тени бродят по бревнам стен, по низкому потолку. Двое людей в амбарушке. На куче травы, покрытой овчинами, мечется в жару и в бреду больной юноша. Над ним грузно согнулся толстяк с безбородым, немолодым и сейчас страшным лицом. Он уперся руками в свои широко расставленные колени, ему неудобно сидеть на низком чурбане, но он всё ниже наклоняет ухо к губам больного и жадно вслушивается в невнятные слова.
— Туда не ходи: Редькина команда имает! — вдруг выговорил юноша чистым и строгим голосом. Потом снова понес невнятицу, жаловался и плакал, как беззащитный ребенок. Толстяк морщился и даже кряхтел, будто помогая сложиться словам. На его искаженном алчностью лице поочередно выражались то надежда, то злая досада.
— Княженика-ягода какая спелая!.. — бормотал скороговоркой больной, и толстяк шептал вслед за ним: «княженика».
Приоткрылась тяжелая дверь амбарушки. Почтительный голос доложил:
— Лекарь прибежал, Прохор Ильич. Пустить его?
— Давай сюда лекаря, — сказал толстяк выпрямляясь.
Вошел мешковатый молодой парень и низко поклонился.
— Куда ты запропастился, Швецов? Полдня сыскать не могли.
— Виноват, Прохор Ильич. На озеро отлучился, рыбки половить.
— Узнал, что я в отъезде, так сразу за рыбкой. Дармоеды вы все и сквернавцы! А если бы на заводе какой случай нужный?
— Простите, Прохор Ильич, бога для! — лекарь кланялся.
— Гляди вот… этого. Чем он болен и выживет ли?
Лекарь снял пальцами нагар со свечи и опустился на корточки около больного. Потрогал его руки и лоб.
— Горячка это, Прохор Ильич, гнилая горячка, — заявил он без долгого раздумья.
— Ну?
Но Швецов ничего добавить не мог.
— Встанет ли?
— Это как бог даст. Двенадцать есть на свете сестер-лихорадок. Ежели они все враз накинутся — человеку конец, Прохор Ильич.
— Это всякий знает, дурень. Ты говори, какие снадобья ему нужны. Ставь самые лучшие, ничего не жалей. Может, вина надо?
— Вино всегда на пользу, Прохор Ильич. Вина можно дать. А прочими снадобьями, даже травами и мазями, мне пользовать хворых и увечных запрещено. Прав не имею.
— А, все вы такие недоумки да недоучки, на мою шею навязались! Лечи, как знаешь, Швецов. Я твоих прав не спрашиваю, а раз ты лекарь, — лечи. Пока не оздоровеет, со двора не отлучайся. Своей спиной за него отвечаешь, помни!
В
это время больной, встревоженный громким голосом Прохора Ильича, приподнял голову, попытался опереться на локоть, и не смог. Глядя на тени, бродящие по потолку, и ужасаясь чему-то, юноша заговорил:— Ты всё ждешь, Василий?.. Ты его золото плавишь?.. Вызволим, небось, вызволим…
Мигом толстяк повернулся к больному и замер, ловя слова. Лекарю он махнул рукой, высылая вон, и вслед кинул: «Позову».
Швецов вышел во двор. Летняя ночь еще не наступила. Над высокими новыми воротами видны горы — черные на багрово-сером небе. Двор с трех сторон крытый; хоромы и службы составлены буквой «П» и стоят под одним навесом. Только и видно со двора — горы да небо.
На крылечке у хором сидели старик — ночной сторож — и рудоискатель, верхотурец, недавно приехавший.
— Ух, напугался я! — признался добродушно Швецов, опускаясь на ступеньку крыльца. — Пришел нынче с озера, а тут: скорей на хозяйский двор! Знаю, что Мосолов в горы уехал. Кому же я занадобился? Бегу сюда, и вдруг в мысль вступило: а может, это хозяина в горах поранили? Как я лечить буду? Ничего-то я не умею.
— А как же ты, мил человек, в лекари определен, коли не умеешь? — спросил рудоискатель.
— Завод-то нельзя открывать без лекаря: полагается по горной инструкции. А я вовсе и не лекарь, а лекарский ученик. Полгода только учился в Екатеринбургской крепости: за непонятливость из Арифметической школы лекарю в учение был отдан. Ну, Мосолов, видно, не поскупился, сунул кому надо, меня и определили наместо лекаря к нему… Увидал я сейчас, к кому позвали, отлегло. Горячка — она и есть горячка, не рана. Либо помрет, либо выздоровеет…
— Тут только пить подавай, — подтвердил сторож. — Горячечные ох и много пьют! Да считать, сколько лихорадок наваливается.
— Двенадцать всех-то сестер…
— Да, двенадцать: Огнея, Знобея, Ломея, Трясея, Гнетея и прочие. Если в черед пойдут, так ничего — выдюжит человек.
— Откуда он взялся, этот хворый? Нездешний? Я его, ровно бы, не видал на заводе.
— Это вот он знает, — сторож кивнул на рудоискателя.
— Да мы его и привезли сегодня. С гор привезли. На седле у Пуда верст тридцать кулем висел. И всё без памяти. Думали, дорогой кончится. Крепкий, видно, парень. Нашли-то его так: за дальним рудником тропа есть, что ведет хребтами, на ту сторону Урал-Камня. Той тропой беглые из Руси ходят. На руднике нам сказали, что в балагашиках у тропы хворые лежат, целый табор и все в горячке. Мы поехали поглядеть, все трое — Прохор Ильич, кучер Пуд и я. Верно, валяются мужики, бабы есть, даже ребятишки. Мосолов там этого парня и углядел. Так и всколыхался, глазами прилип. «Пуд, — говорит, — погляди-ка: не признаешь?» Пуд, однако, не признает. Мосолов ему на ухо пошептал. Пуд бает: «Может, и он. Давно дело было». Вот взвалили парня на коня, — и прямо домой. Даже рудников больше осматривать не стали, а ведь затем и ездили. Привезли сюда, Прохор Ильич его ладит в горницы, а Марья Ильинишна… — Тут рудоискатель оглянулся на хоромы и сбавил голосу: речь пошла о сестре хозяина, злющей старой деве.
…Марья-то взбеленилась. «Не пущу, — визжит, — бродягу в чистые горницы, девай его куда хочешь!» Положили в амбарушку. Хозяин послал меня: подушку, бает, принеси. Марья у меня из рук подушку хвать, расходилась — удержу нет. Скупенька она, ой скупенька!.. Подушек на каждой постели десяток, а ей жалко, — непорядок, вишь. Мосолов только рукой махнул, ну ее, дескать. Сам из амбарушки не выходит, не обедал, не ужинал и в фабриках не бывал.
— Что-то неладно с хозяином. Никогда он жалостливым не был, — размышлял лекарь.